Леонард Коэн - Любимая игра
– Ах вот как?
– А что я должен был сказать?
– Ничего. Как можно меньше. Я же тебе говорил, какая она. Два месяца ежегодно ей не нужно смотреть на него каждый день, и она может притворяться, что он нормальный мальчик, занимающийся нормальными делами с другими нормальными мальчиками в нормальном лагере.
– Ну, все иначе. Он гораздо значительнее этого.
– Очень хорошо, Бривман, какое сострадание. Только держи его при себе, ладно? Ты же Бривману угождал, а не матери мальчика.
Они стояли на террасе административного здания. Кранц вот-вот должен был объявить по громкой связи о Вечерних Занятиях.
Разве Кранц не знает о Мартине того, что знает он? Нет, не так. Он ничего не знает о мальчике, но любит его. Мартин – божественный идиот. Общество явно должно быть польщено тем, что в нем находится Мартин. К нему не надо быть терпимым – системы должны строиться вокруг него, традиционно невнятного оракула.
Снаружи, смягченное диалогом, это не звучало бы так безумно.
Кранц глянул на часы, которые носил на внутренней стороне запястья. Собираясь войти внутрь, он заметил фигуру, лежавшую лицом вниз в темноте под кустами в дальней части лужайки.
– Во имя господа, Бривман, вот о таких вещах я и говорю.
Бривман быстро пересек лужайку.
– Ты что делаешь, Мартин?
– Двадцать тысяч двадцать шесть.
Бривман вернулся на террасу.
– Он считает травинки.
Кранц закрыл глаза и забарабанил пальцами по перилам.
– Вы вечером чем заняты, Бривман?
– «Старьевщик на охоте»[104].
– Так вот, возьми его вместе со всей группой.
– Его не интересует старьевщик с его охотой.
Кранц наклонился вперед и с раздраженной улыбкой произнес:
– Так убеди его. Предполагается, что ты здесь как раз для этого.
– Какая разница, ищет он вчерашние газеты или считает траву?
Кранц спрыгнул с лестницы, поднял Мартина на ноги и предложил перенести его на спине через площадку, туда, где собиралась группа Бривмана. Мартин ликующе вскарабкался на закорки, а пока ехал, зачем-то заткнул уши пальцами и зажмурился, словно ждал разрывающего барабанные перепонки взрыва.
У Мартина была привычка каждый вечер, перед тем как заснуть, сообщать, насколько ему было интересно днем. Он сверял этот результат с неким непостижимым идеалом.
– Ну, Мартин, как сегодня было? – спросил Бривман, садясь к нему на кровать.
Механический голос не колебался никогда.
– Семьдесят четыре процента.
– Это хорошо?
– Приемлемо.
11Поразительно, как неподвижно он может лежать.
Он неподвижнее воды, что впитала всю зелень гор.
Ванда суетилась, притворяясь, что пишет письмо в остатках дневного света. Итак, ее длинные золотистые волосы были не совсем в великой традиции. Ее рукам и ногам, покрытым золотистыми волосками, можно было бы поклоняться по отдельности, но сплава красоты из них не получалось. Однако сколько бедер он может целовать одновременно?
Если б у меня был по-настоящему колоссальный рот.
Мошкара достала. Они намазались лосьоном «6-12». Ванда протянула ему руку, но вместо того, чтобы воспользоваться лосьоном самому, он отдал бутыль ей. Его фантазия: все неистовее втирать лосьон в ее тело.
Легкий дождь затянул поверхность воды, задрапировал ее серебряной сеткой. Время от времени они слышали одобрительные вопли из лагеря, собравшегося в столовой на фильм про Лэсси[105].
Дождь кончился, и водная гладь замерла вновь.
– Я никогда по-настоящему не жила возле озера, – сказала Ванда, с наслаждением ходившая босиком.
– Только поэзии не надо, Ванда.
Он отсутствующе ласкал ее лицо и волосы – они были мягче, чем он себе представлял.
Внутренний глаз, медлительной далекой звездой взлетев над сараем для лодок, показал ему крошечную фанерную коробку, в которой две малюсенькие фигурки (спаривающиеся насекомые?) изображали друг перед другом неизбежные балетные па.
Ванда пыталась вывернуть шею так, чтобы поцеловать его ласкающие пальцы.
Наконец он поцеловал ее губы, рот, живот, всю целиком.
Потом случилось нечто очень тревожное.
Ее лицо перетекло в лицо маленькой Лайзы, в лодочном сарае было темно, и это лицо растворилось в лице, которого он не узнал, а то утонуло в бертином лице, может, из-за светлых волос. Он смотрел очень пристально, чтобы остановить превращения, вернуться к девушке, которая была рядом.
Его рот гнался за разными лицами, не в состоянии остановить ни одно. Ванда приняла его упражнения за страсть.
Они вместе вернулись по тропинке. Небо стало розовато-лиловым. Из легкого скопления облаков появилась луна. Тропинку смягчали миллионы сосновых игл. Мартин, наверное, выяснит, сколько их тут.
Ванда чихнула. Влажные доски.
– Там было так мирно, так мирно.
Бривмана подмывало наказать ее за банальный ритм этой реплики, рассказав про общий фонд, поставленный на ее тело.
– Знаешь, каковы честолюбивые замыслы нашего поколения, Ванда? Мы все хотим быть китайскими мистиками, жить в тростниковых хижинах, но почаще трахаться.
– Неужели нельзя без жестокости? – пропищала она, убегая.
Он просидел всю ночь – в наказание за то, что сделал ей больно. Проснулись утренние птицы. В окне разгорался холодный серый свет, деревья поодаль по-прежнему черны. На горе лежала туманная дымка, но ему не хотелось идти туда.
Несколько дней спустя он обнаружил, что подхватил от Ванды простуду. И не мог понять, как его подопечные ухитряются запихивать в глотки еду. Они булькали молоком, разбавляя его слюной, воевали за добавку, лепили скульптуры из хлебного мякиша.
Бривман взглянул на Мартина. Мальчик ничего не съел. Кранц предупреждал, что нужно внимательно следить за его диетой. Иногда, по невыясненным причинам, у него случались таинственные приступы голода. В этом случае Бривман заключил бы его в объятия.
Голова совершенно ватная. Мошкара отвратительна. Он лег в постель одновременно с детьми, но не мог уснуть.
Он лежал, глупо думая о Кранце и Энн, с любовью – о Шелл.
Горизонтальное положение – ловушка. Надо бы научиться спать стоя, как лошади.
Бедный Кранц и Энн, там, в лесу. Как долго можно пролежать голым, прежде чем тебя найдет мошкара? Его рукам придется оставить ее волосы и тело, чтобы почесать свои собственные.
– Можно войти?
Ванда. Разумеется, ей можно войти. Он же прикован к постели, ведь так?
– Я просто хотела сказать, почему не позволила тебе со мной увидеться.
Она выключила свет, чтобы у них с мошкарой были равные шансы. Разговаривая, они сплели пальцы. Сразу перед тем, как привлечь ее к себе и легко поцеловать, он заметил в углу светляка. Тот редко мигал. Бривман был уверен, что светляк еле жив.
– Зачем ты меня целуешь?
– Не знаю. Я вообще-то не за этим пришла. Ровно наоборот.
Светляк вызывал у него живой интерес. Он пока не умер.
– Какого черта ты не знаешь?
Она что-то нащупывала под блузкой.
– Ты мне порвал бретельку от лифчика.
– Великолепный разговор.
– Я лучше пойду.
– Ты лучше пойдешь. Он лучше пойдет. Мы лучше пойдем. Они лучше пойдут.
– Ты, похоже, вообще ни с кем разговаривать не способен.
Ей хотелось, чтобы он почувствовал себя несчастным? Не вышло. Он увлекся светляковым кризисом. Интервалы между маленькими холодными вспышками становились все длиннее. Это Динь-Динь[106]. Всем приходится верить в магию. Никто не верит в магию. Он не верит в магию. Магия не верит в магию. Пожалуйста, не умирай.
Он не умер. Он еще долго мигал после ухода Ванды. Мигал, когда Кранц зашел одолжить эдов журнал «Тайм». Мигал, когда Бривман пытался заснуть. Мигал, когда он неразборчиво писал в темноте.
Бубубубубубу, – сказали хором детки.
12Было три часа ночи, и Бривман радовался, что все спят. Так опрятнее – дети и воспитатели распределились по койкам, ряд за рядом. Когда все они бодрствуют, имеется слишком много возможностей, сталкиваешься со слишком многими эго, истолковываешь слишком много лиц, входишь в слишком многие миры. Многообразие смущает. Довольно трудно встретить одного иного человека. Общество – оправдание провалу любви индивида.
Чистая ночь – такая холодная, что дыхание превращается в пар. Казалось, пейзаж интимно связан с небом, будто стиснут высокими, льдистыми звездами. Деревья, холмы, деревянные постройки, даже низкая полоса тумана приклепаны к скале планеты. Казалось, ничто больше никогда не двинется, ничто не прервет всеобщего сна.
Бривман шел, почти маршировал между почерневшими коттеджами. Его подбадривала мысль о том, что он – единственный свободный шпион в этом замороженном мире. Спит Ванда, волосы ее бесцветны. Спит Мартин, его челюсти расслаблены, ему уютно посреди кошмара. Спит Энн, танцовщица в плохой форме. Спит Кранц. Он точно знал, как спит Кранц, как вытягиваются вперед его губы каждый раз, когда он выдыхает свой зазубренный всхрап.