Борис Евсеев - Евстигней
— Что за словцо? Не слыхал его прежде в Болонье. Поясните, святой отец.
— О! Электризован, электричество… Электричество — смесь золота и серебра. Человек тоже весь пронизан электричеством! Как листок дерева прожилками. Правда, святая церковь электричества пока не признаёт — и в этом-то мое личное несчастье!
Далее монах рассказал о том, что он, как и его родственник Алоизио Луиджи Гальвани, горит одним желанием: исследовать мир, исследовать животных и людей, исследовать русского ученика, исследовать всех как явление! А потом вывести на свет Божий внутреннюю суть исследуемых.
— Как тех лягушек исследовать желаете?
Не совсем так… — Монах неожиданно рассмеялся. При этом нос его в местах переломов побелел, а еще засвистал малой органной трубой. — Вы умный человек, синьор Эудженио, и я не буду ходить вокруг да около. Историю про животный магнетизм я рассказал лишь для того, чтобы вы поняли: я неотступно буду следовать за вами. Ваши мышцы будут подергиваться, как у лягушки, дотронутой электричеством на столе у Алоизио Луиджи, а я буду за вами с любовью наблюдать. — Он вдруг стал серьезным. — Скажу вам прямо: я — скромный монах. Однако принадлежу к могущественному и славному обществу. К «Обществу Иисуса».
— Езуит, стало быть?
— Так называют нас протестанты и прочие профаны… Так вот. Хотя и существует запрет на нашу деятельность, она отнюдь не пресеклась. Да и орден наш могуч оттого, что многое предвидит, многое знает наперед. Из забвения, бедности и непризнания мы — подобно вам, синьор Эудженио, — взойдем к силе и славе.
— Не желал бы я таких сравнений. Они мною не заслужены. Да и вам — зачем все это?
— Хорошо. Оставим на время сравнения, гальванизацию, лягушек, электричество! Перенесемся из Италии в Россию. Россия единственная страна, где мы пока можем действовать открыто. Подчеркиваю: пока! Теперь о другом. В России вскоре должны произойти важнейшие события. Императрица Екатерина стареет. Наследник престола ей неприятен. Но нам… Нам скорее приятен он, чем тот, на кого его думают сменить. Есть и другие немаловажные стороны российской жизни. Мы о них знаем. Но хотели бы узнать больше. Через год-полтора вы, синьор Эудженио, возвратитесь в Россию. Орден Иисуса хотел бы получать от вас некоторые сведения относительно жизни в Санкт-Петербурге. — Монах притягательно улыбнулся. — Я понятно излагаю? — мягко спросил он.
Понятно, — буркнул Евстигней, хотя до конца еще не мог взять в толк, чего все-таки от него хочет тонкий как стебель, с поврежденным носом и подергивающийся какой-то и впрямь гальванической дрожью монах. Он не был похож на простоватых с хитринкою францисканцев, не был похож на падре Мартини, на аббата Маттеи… И все ж повадкою своей и некой таимой во взгляде сторонней мыслью кого-то Евстигнею напоминал. Кого-то из питерских? Но кого именно? Монах тем временем заговорил о другом.
— …Это ведь лишь поначалу кажется, что люди, связанные с музыкой, театром, танцами, ничего в российской жизни не значат. Придет время — все изменится. И вот когда это время придет, мы хотели бы иметь помощников и последователей среди людей, связанных с русским… как это… experimentum… с русским искусством. Через год-полтора вы, синьор Эудженио, вернувшись в Россию, скорей всего столкнетесь с трудностями. И немалыми.
— Помогут, как пить дать помогут. Свои, академические и помогут.
— Свои могут и не помочь. Удача может покинуть вас, синьор Эудженио!
— Музыка — удача моей жизни.
Но и постоянная поддержка кое-что в жизни музыкальной значит! Вам поможет наш человек, с русской музыкой как раз и связанный. Ее величеству императрице Екатерине представит, другим важным лицам… Исполнив же некоторые — совсем простые! — поручения и собрав нужные нам сведения, вы могли бы лет через десять-пятнадцать спокойно вернуться в Болонью или даже в Рим… О, Рим!.. Концерты, обеспеченная жизнь, наслаждение райской живописью, дамами и девицами и прочими дарами земными… И еще одно, синьор, Эудженио: вы, конечно, могли бы и сейчас остаться здесь. Но мы не хотим толкать вас к перемене веры, как это делала, — тут иезуит перешел на свистящий шепот, — недостойная Иезавель. Кстати, братья ее ищут лишь случая поквитаться с вами. Мы и тут могли бы помочь. От вас же пока требуется сущий пустяк: необходимо ваше согласие на еще одну встречу со мной…
Тут только до Евстигнея дошло: шпиёна из него лепят! Так ведь был уже, по слухам, один шпиён в Италии, сердяга Березовский. Тот кончил плохо. Но Березовский — если не врут — хотя бы на пользу Российской империи шпиёнил! А тут… Нет уж, долой любое шпиёнство: и за империю, и против нее.
— Предложение ваше до конца мне неясно. Да и не умею я переносчиком быть.
— Научиться легко…
— Охоты нету. Даже и до такой степени ее нету, что просил бы вас, святой отец, от приглашений к подобным действиям в дальнейшем воздержаться.
— Мы долго выбирали, синьор Эудженио. Остановились на вас. Вас попрекали и будут попрекать низким происхождением. Обращение с вами не соответствует вашему таланту. Воздайте же за все несправедливости сразу тем, кто их творил! Не отказывайтесь. Вам ли, солдатскому сыну…
— Солдатский, низкий, — да не пролаза!..
Гнев вспыхнул внезапно. Теперь — не остановить. От легчайшего пианиссимо гнев дошел уже до двойного форте. Евстигнеюшка давно замечал: чем угрюмей он становится с виду, тем сильней разрастается внутри некое гудящее, изничтожительное пламя, которое и гневом-то назвать нельзя. А ведь монах с носом перебитым, в две дудки сопящим, — и не думает останавливаться. К чему склоняет, поганец!
— Низкий — да не подлого роду!..
Схватив со стола бронзового святого Франциска, он отступил на полшага, замахнулся, с дикой радостью внезапно ощутил немалый вес статуэтки…
В комнату для занятий неслышно вступил аббат Маттеи.
Да, он подслушивал и подсматривал, но лишь для блага русского ученика!
Об этом благе, а также о своем возмущении безосновательной фамильярностью спешно покинувшего комнату иезуита он уже битый час толковал ученику. Синьор Эудженио должен думать лишь о сочинении кантат и ораторий, а ему нагло мешают. Он, аббат Маттеи, предполагал совсем иное: иезуит наставит ученика на путь истинный, поможет избавиться от мыслей про недостойную финикиянку…
— Он ведь говорил вам о ней?
Евстигней угрюмо кивнул. Гнев не покидал его.
— А раз говорил, то повторяться не буду, — аббат Маттеи дружественно улыбнулся, — и мы сию же минуту приступим к неотложным музыкальным занятиям!
Евстигней принялся за сочинение оратории, предназначенной не для одного лишь концертного исполнения, но и для театральной сцены, — с жаром.
Еще бы! Это тебе не практический аккомпанемент из «Школы генерал-баса», не фуги с фугаттами, не периоды двадцатичетырехтактные! Тут хор и оркестр, тут живая, имеющая соприкосновенье не только с тайными струнами бытия, но и со всамделишной жизнью музыка. Музыка, рождающая не жалкий кашель — Авраамову песнь!
Нотные листы исчернялись быстро. Работа спорилась. Аббат Маттеи не успел еще отбыть в Рим, а шустрый русский был уже на полпути к завершению работы.
Здесь, однако, музыкального сочинителя — по-италиански compositore — взяли сомнения.
Все вроде ладилось: сложные переплетения голосов собирались в единый пучок, а потом разбегались в разные стороны. Главная тема то являлась, то растворялась в бормотаниях противосложений и подголосков.
Однако к развитию действия, к обрисовке того, что должно было в оратории случиться дальше, — ни главная тема, ни ее ответвленья не вели!
Пришлось задуматься: кто был сей Авраам?
Ясное дело, праотец, святой человек.
Но сперва-то он был простым землепашцем (а звуков земли в музыке нет) или укладчиком камней (грохота камней — не слышно и подавно). А может (и это верней всего), был Авраамушка пастухом. Но ведь и пастушьих наигрышей нет!
Действия героев, их слова, мысли и предполагаемые жесты — в музыке никак не проявлялись.
Евстигней отправился в оперу.
В театрах обычных доводилось бывать нечасто. Не до них, не Петруша Скоков! А в опере, конечно, бывал.
Дойдя до Виа дель Гуасто — улицы Разорения — приостановился, задумался. Хотел даже повернуть обратно (пальцы и сами способны что-нибудь путное в оратории выдумать!). Но повернул все ж таки не в монастырь, а к театру оперному.
Оперный театр — сумрачно-приземленный — как всегда, вызвал тревогу.
«Для болонезцев облик сего театра привычен… А как вспомнишь, что на месте его стоял дворец Бентивольо, до основания разрушенный чернью, — так оторопь берет!»
Призрак разрушенного дворца вызвал уже не тревогу — страх. Страх, в свою очередь, перешел в особые — не схожие со всегдашними — постукиванья сердца. Постукиванья отлились в постоянный ритм: «Ав-ра-ам, Ав-ра-ам, Ав-ра-ам!»