Джеймс Баллард - Суперканны
Я вышел из спальни, пересек площадку и оказался в комнате с высоким потолком — здесь был кабинет Гринвуда. У голого стола стояли пустые медицинские шкафчики, а плакаты на арабском языке предупреждали об опасностях алкоголя и табака. Джейн сказала мне, что Гринвуд лечил некоторых из этих девочек от венерических болезней, и я старался не думать о том детстве, от которого он их избавлял.
Я сел за стол и представил, как одаряю этих девочек лекарствами и бескорыстной любовью, но вот наступает день, когда усталость и отчаяние внезапно замыкают цепь, и все сценарии летят к чертям. Ла-Бока была далеко от Канн, но от «Эдем-Олимпии» ее отделял целый мир.
Я вытащил ящик стола и обнаружил там фотографию в рамочке — видимо, раньше она висела на ближайшей стене. В центре группового портрета находился Дэвид Гринвуд, его белокурые волосы и бледное английское лицо светились, как флаг, среди загорелых обитателей Канн. Казалось, он слегка пьян, но не от алкоголя, а от утомления, и широкая ухмылка не могла скрыть его рассеянного взгляда.
Рядом с ним стояла красивая женщина с хитрой и настороженной улыбкой на лице, одну щеку ее прикрывала белокурая прядь. Я простился с ней недавно у офиса «Америкэн экспресс» в Каннах. К плечу Гринвуда, явно пытаясь поддержать молодого доктора, прислонилась Франсес Баринг. Она смотрела на него, и в глазах ее читалось беспокойство — скорее не любовницы, которая сейчас подарит ему поцелуй, а матери, помогающей ребенку проглотить трудный кусочек.
Вокруг них стояла уверенная группка администраторов из «Эдем-Олимпии», знакомых мне по газетным вырезкам, присланным Чарльзом. Я узнал Мишеля Шарбонно, председателя холдинговой компании «Эдем-Олимпия», Робера Фонтена, генерального директора, и Ги Башле, главу службы безопасности. Они поднимали бокалы за Гринвуда и даже и не помышляли о какой-либо угрозе. Они позировали перед камерой в большой комнате с позолоченным потолком, обставленной стульями в стиле империи и напоминающей приемную перед президентским номером. Казалось, что они собрались отметить какое-то выдающееся достижение, может быть крупное и неожиданное пожертвование приюту. И никто, кроме Франсес Баринг, не чувствовал, что Гринвуд дошел до точки.
— Мистер Синклер? Хватит уже девочек…
Сестра Эмилия звала меня снизу. Я отложил в сторону фотографию и закрыл за собой дверь кабинета. Спускаясь по лестнице, я заметил, что все еще держу в руке полосатое платье и колготки-сеточку. Но я не отдал их монахине, а засунул себе под пиджак.
Произнеся тысячу благодарностей и сделав пожертвование наличными сестре Эмилии, молча мне поклонившейся, я вернулся в свой «ягуар». Я ехал по захудалым улочкам Ла-Боки, глядя на меланхоличных арабов, бездельничающих перед своими лачугами, и радовался, что нахожусь всего в двадцати минутах езды от Круазетт, этого царства света. Машину заполнил запах дешевой парфюмерии — он исходил от полосатого комка на пассажирском сиденье. Я остановился у мусорного бачка перед входом в супермаркет, вышел из машины и сунул платье и колготки под крышку.
Девичий запах, горьковатый, но странным образом возбуждающий, остался на моих руках. Но я уже думал о фотографии, которую видел в кабинете Гринвуда в приюте. Франсес Баринг была в деловом костюме, но на всех остальных, включая и самого Гринвуда, были кожаные куртки для боулинга.
Глава 18
Улица самой темной ночи
За те несколько мгновений, когда я отвлекся, заказывая официанту в баре «Риальто» еще один «том коллинс», сумерки опустились на Канны. Небо словно наклонилось и — как кучу полыхающей золы — отбросило за вершины Эстерела солнце, которое забрало с собой и дельтапланеристов, плававших в вечернем воздухе. Отели на Круазетт спрятались в самое себя, отступив за свои официальные фасады. Огни переместились на море. Мигающие лампочки очерчивали оснастку яхт, стоявших на якоре недалеко от берега, так что те походили на рождественские елки, а два пассажирских лайнера, причаленные в канале Напуль, купались в неярком электрическом свете.
Под пальмами прогуливались сошедшие на берег компании пассажиров, которые, проведя несколько дней в море, чувствовали себя недостаточно уверенно, чтобы пересечь Круазетт. Они глазели на дистрибьюторов «Вольво», сотнями расходящихся после конференции в «Нога Хилтон», как путешественники-европейцы — на неведомое племя, собирающееся совершить ритуальный марш со своими священными регалиями: рекламными брошюрами и видеофильмами.
Из темноты возникли проститутки — капельдинерши ночного театра, освещая миниатюрными фонариками бордюрные камни, опасные для их высоких каблуков. Две из них вошли в «Риальто» и уселись за соседний столик — крепкие брюнетки с бедрами и икрами профессиональных спортсменок. Они заказали выпивку, к которой так и не прикоснулись; здесь они просто убивали время, прежде чем отправиться на охоту в отели.
Я тоже дожидался своего часа, но надежд у меня было гораздо меньше. Джейн председательствовала на очередном вечернем заседании в клинике, где намечался следующий этап исследований, которые принесут обитателям «Эдем-Олимпии» если не бессмертие, то по меньшей мере постоянный мониторинг состояния здоровья. Я частенько говорил ей, что нашим мозгам скоро понадобится чердак для установки системы вентиляции, необходимость которой диктуется «интеллектуальным» образом жизни. Перед завтраком мы будем проходить психологическую самопроверку на компьютере, отвечая «да» или «нет» на поставленные вопросы, а на всякий пожарный случай будет готова запасная программа с инструкциями: «Что делать до прибытия психиатра».
Проститутки разговаривали между собой на смеси французского и арабского, а над моим столиком витал их запах — мечта гурий, рожденных ночным миром Круазетт, беспошлинная контрабанда чувств в этом ленивом хранилище счастливого случая и желания. Мне нужно было бежать из «Эдем-Олимпии» с ее бесконечной работой и моралью корпоративной ответственности. Бизнес-парк был передовым рубежом продвинутой формы пуританства и, в сущности, зоной свободного секса.
Мы с Джейн редко занимались любовью. Страсть, которую она выказывала в те дни, когда я был, по существу, калекой, теперь угасла: Джейн засыпала с маской на глазах, приняв успокоительные таблетки, а проснувшись, принимала холодный душ и завтракала на скорую руку. Она ходила голой по комнате на глазах у Симоны Делаж и ее мужа, щеголяя не своим полом, а своим безразличием к нему.
Канны предлагали противоядие спартанскому режиму. Мои родители изменяли друг другу, но на старый, надрывный манер. Романы моего отца осложняли его деловую жизнь, заставляли вести нелегкий образ жизни тайного агента, всегда на один шаг опережать разоблачение, используя жалкую конспирацию взятых напрокат машин и молчаливых телефонных звонков. Он наладил связь с одной из своих любовниц — женой архитектора, живущего на той же улице, — используя жалюзи, язык которых моя мать разгадала в момент озарения, достойного команды из Блетчли, расшифровавшей «Энигму»{53}. Как только мой отец вышел из дома, она принялась носиться из комнаты в комнату, наугад поднимая и опуская жалюзи. Я помнил недоуменное выражение на лице любовницы — она, проезжая мимо на машине, пыталась разобраться в бессвязных сигналах, помнил я и торжествующую улыбку на лице матери. Или менее счастливый случай: как-то раз я застал мою мать с утюгом руках — она разглаживала выуженный из унитаза обгоревший кредитный чек.
Ночные бабочки встали, опробуя свои каблучки, прежде чем отправиться на промысел. Младшая из них, двадцатилетняя девица с глазами мудрее, чем у любой старухи, на долю секунды сверх обычного задержала на мне взгляд, словно выражая готовность вставить в свое плотное вечернее расписание быструю случку в автомобиле на парковке.
Но для того чтобы спать с проститутками, требовалась особая сноровка — как я понял во время службы на базе Королевских ВВС в Германии. Вообще-то я вроде бы нравился — по крайней мере, по четным дням — моим английским подружкам, начиная с шестнадцатилетней студентки хореографического училища, которая затащила меня в консультацию по планированию семьи, до секретарши адъютанта, участливо выслушавшей мой взволнованный рассказ об отложенном разводе родителей. Польские шлюхи в барах рядом с базой ВВС в Мюльгейме принадлежали совсем к другой породе — не женщины, а просто фурии из трагедий Эсхила, которые на дух не выносили своих клиентов. Сутенеры-турки держали их в ежовых рукавицах, детей своих они отдавали на попечение ворчащим сестрам, а любое проявление чувств вызывало у них отвращение. Истинной безнравственностью они считали нежности и эмоции. Они хотели, чтобы их использовали как некую разновидность бытовой техники, взятой на час напрокат, и предлагали любую часть своего тела для удовлетворения самых изощренных фантазий мужчин, плативших им деньги.