Сергей Есин - Твербуль, или Логово вымысла
Площадка под Буревестником - место самых дерзких идей и соображений. С Мандельштамом связана не одна тайна. Но тайна из тайн - это разговор о нем Пастернака со Сталиным. Все известно об этом разговоре, данные сходятся, мотивы, казалось бы, очевидны, контуры разговора есть. Нет только одного: почему Пастернак на прямой вопрос Сталина заюлил с ответом? Судьбоносный разговор в русской и поэзии, и этике. На одной стороне стояла очевидная и справедливая рефлексия поэта, на другой - жизнь.
Сталин, конечно, не хотел остаться в памяти потомков душителем литературы. Семинарист и прилежный читатель знал, на чьих крыльях западают в бессмертие цари, полководцы и тираны. А тут этот, как говорят выдающийся, поэт, с еврейской фамилией и вдобавок странной политической ориентацией. Политически странная она у них у всех. Этот - акмеист, от греческого akme, вершина. Вершина чего? Безобразничанья? Много, словно Овидий в Риме, позволяет себе щуплый еврейчик. "Наши речи на десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца... Он один лишь бабачит и тычет". Вольно размышляет интеллигент! И эстетично ли сравнивать пальцы с червями? В университетах, как Мандельштам в Гейдельбергском или как Пастернак в Марбургском, вождь не учился, но понял, что с вершины такого умствования самого "альпиниста" ожидает только падения в бездну небытия. Но, прежде чем отправить этого маленького жидовина подальше в соответствии с его неразумным поведением, надо уточнить, не новый ли это Овидий. Нужен знающий эксперт, которому можно доверять безусловно. Такими экспертами для Сталина той поры были два человека: Ахматова и Пастернак. Водрузить все вопросы на Пастернака занятнее, тут вмешается еще и некая общность кровей. Если уж еврей не станет защищать еврея, то Пилат может умыть руки.
Ха, определенно Саня очень недурно втюрил сюда Пилата. Такая сцена, если б только она не была уже в Библии и в "Мастере и Маргарите", украсила бы любой роман. Сталин в белой тоге с красной каймой у себя в кремлевском кабинете звонит Пастернаку. Разговор двух восточных людей.
Все вопросы-ответы этого короткого разговора как хрестоматийные Саня даже про себя повторять не станет. Тога все время спадала у Сталина с плеча, и неловким движением суховатой левой руки вождь ее поправлял. Из-под двери в щель дуло, ноги в сандалиях мерзли. Расстрелять бы кого-нибудь из хозяйственников. Что смотрит его секретарь Поскребышев, да и другие преторианцы! Сталин задает последний вопрос об этом немолодом жидовине. Вопрос он составил замечательно и предвкушал, как Пастернак закрутится, словно уж на сковородке. Гений всегда на эпоху - один, выразитель. И вождь - один. И поэт - один. И мастер - один. А не разберетесь ли вы, ребята, кто из вас первый?
Сталин удобнее устраивается в кресле, поправляет тогу, чтобы складки падали, как на его будущем монументе где-нибудь в донских степях, и задает в трубку вопрос. Он творит историю. Нет, сначала Сталин почти упрекает Пастернака: "Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг поэт арестован". Но Пастернак резонно ответил, что если бы не его, Пастернака, хлопоты - впрочем, хлопотали и Ахматова, и Бухарин, - то Сталин вряд ли бы ему позвонил. Жалобы и ходатайства элиты интеллигенции еще принимались. У Сталина восточная логика: "Но ведь он ваш друг?" Это был тот случай, когда на прямой вопрос надо было давать прямой ответ.
Пока Саня организовывал в своем сознании эти волнующие картины, от внутреннего напряжения он упустил момент, когда открылась входная дверь. Успел заметить лишь, как две довольно бодрые старушки шмыгнули вниз, в бытовку.
- Здравствуй, Саня!
- Здравствуйте...
Это уборщицы, сдельно подрабатывающие в Лите. Одна из них, Эмилия Алексеевна, как Саня слышал, кандидат наук. Что поделаешь, такая жизнь. Это только министру Зурабову, не иначе как делегированному на землю непосредственно Вельзевулом, грезится, что он закормил пенсионеров доплатами и индексациями. На них и пива-то как следует не выпьешь. Сейчас тетеньки переоденутся, поднимутся за второй этаж и, гоня перед своими швабрами вал из пустых бутылок из-под кока-колы и пива, оберток от жвачки, мятых коробок от Макдональдса, старых газет, конфетных фантиков, пластмассовых стаканчиков из-под мороженого, через сорок минут очистят учебный плацдарм до хирургического блеска. Значит, ему, Сане, пока лучше остаться на первом этаже, который раньше был вторым.
У человека, чья мысль предельно напряжена долгим решением какой-то задачи, а все ходы многократно проверены, непременно возникает ощущение, что разгадка близка, надо лишь сделать последнее усилие. Последнее ли это усилие, или нет? Но разгадка, как раскрытый лотос, обязательно появляется к утру. Из груди Сани готов был вырваться крик: "Эврика!" Все очень просто, но так вот, под таким неожиданным ракурсом никто и никогда не думал, даже Дима Быков.
Разгадка таилась в маленькой - хвалебно-восторженной, дружеской, подчеркнул бы Саня - статейке о ранней книге любовной лирики Пастернака "Сестра моя - жизнь". Но для того чтобы это понять, надо вспомнить о женственной психологии художника вообще. О кокетстве Пастернака в частности, широко известном его стремлении нравиться во что бы то ни стало, его нетерпимости к конкурентам. Здесь были смутные счеты. Все очень просто - одна страничка рецензии стоила жизни поэту...
Однажды знаменитая старая актриса, которой Саня делал массаж, рассказала ему о тайне восприятия актером официальной похвалы. А чем в этом смысле актеры отличаются от писателей? Она лежала перед ним, почти распавшаяся на части, но когда-то ослепительно красивая женщина, и без конца что-то говорила. Он уже привык, что старые женщины не умолкая говорят о своих прежних любовниках, путешествиях, успехах. Может быть, пока они слышат собственную речь, они уверены, что еще живы? Саня вспомнил о хрестоматийных стихах, которые знаменитый современный поэт написал к юбилею этой актрисы, и начал их читать наизусть. Она даже не удивилась. Грудь у старой женщины, которая лежала перед ним, уже давно расплылась, превратилась в некий свободный кружок чуть вспухшей кожи. Грудь не дрогнула, сердце не застучало сильнее. Возьмешь ее руку - слабые мускулы свисают с тонких костей. Разминая прозрачные предплечья, Саня всегда боялся повредить слабые косточки. И эти руки, эти плечи некогда восхищали и покоряли тысячи людей!
- Актеры воспринимают только эпитеты, - откуда-то из-под складок кожи шел голос. - Еще лучше, когда в той же рецензии, где хвалят тебя, кого-то еще и ругают. - Голос удивительной свежести, как молодое яблоко. Когда-то яблоко летело со сцены и ударяло молодую душу в третьем ярусе. С силой, наверное, почище, чем у миномета "муха". - Самые приятные рецензии, когда написано, что ты лучшая, талантливейшая, неповторимая, гениальная. Все остальное актерам не интересно, мы это пропускаем. Мы выбираем только фразы про нас. Публике остальные слова, может быть, и важны, актерам - нет.
Именно под бюстом Буревестника, вычеканенном на болванке из тонкой латуни, вспомнил Саня эту старую актрису. С лицом, известным, как раньше говорили, каждому жителю Советского Союза. Саня слегка флиртовал с ее молоденькой домоправительницей и, по совместительству, домашней работницей, а может и внучатой племянницей, решающей свой квартирный вопрос. Флиртовал или искал выгоду? Племянница организовывала ему заказы. Со старых женщин Саня брал дороже - а куда им еще тратить? Раз он на кухне даже нагнул племянницу возле стола. Для пользы дела. Ее стоны, казалось, разносились по всей квартире. А сейчас, по какой-то неясной игре ассоциаций, Саня вспомнил роковую статейку, которую Мариэтта Омаровна Чудакова, знаменитый профессор, кажется включала в список обязательной литературы. Сразу все совместилось, как старые негативы. Один силуэт проглядывал через другой. Пастернак был, конечно, смертельно обижен!
Мандельштам, вместо традиционной, кисло-сладкой рецензии, придумал пространную метафору. Можно представить, как молодой поэт лихорадочно рыскал глазами, спотыкаясь только на своем имени, на том, что касалось непосредственно его. Зачем ему были нужны эти красоты и рассуждения! Но что же пишет этот акмеист! "Перед нами замечательное патриархальное явление русской поэзии Фета". Пастернак - эпигон какого-то Фета? Фет - прошлый век! "Величественная домашняя русская поэзия уже старомодна, она безвкусна..." Это о нем-то, каждое слово которого - как упрек уходящей традиции! Это о стихах, куда вложен весь пыл его молодой жизни! Какой позор: "Книга 'Сестра моя - жизнь' представляется мне сборником прекрасных упражнений дыханья..."
В то мгновенье, сдерживая дрожь в руках, чтобы не плясали строчки, Борис Леонидович, наверное, хотел, по моде того времени, застрелиться. Или застрелить. Револьвера не было под рукой. Это у предусмотрительного Маяковского было пять разрешений на ношение боевого оружия! Но как эти строчки запомнились, как это отложилось на всю жизнь! Уже позже, вернувшись к отброшенным вначале пассажам из ненавистной рецензии, Пастернак поймет талантливое и неизбежное продолжение каждой фразы. Поймет изысканный контекст этих собранных в щепоть гениальных абзацев. Но отражение первого восприятия смысла предательской змейкой, как в корзине Клеопатры, уляжется в душе. Первоначальный мстительный гнев.