Валерий Зеленогорский - Ultraфиолет (сборник)
Ресторан позиционировался как вьетнамский, какова их кухня, знали только в общежитии ЗИЛа и университета Патриса Лумумбы. Они надолго запомнили запах жареной селедки и другие запахи, несовместимые с жизнью.
В малом зале кинотеатра в Теплом Стане поставили столы, повесили фонарики и коврики из соломки и пригласили всю Москву окунуться в мир азиатской кухни и чужой культуры.
Хитом ресторана были живая игуана в клетке и много риса с разными кузнечиками и комариками.
На горячее подавали жареного удава, предварительно разделанного на глазах публики ветераном Вьетнамской войны, с опытом по снятию скальпов американским летчикам.
Гости все были знаменитые: большой режиссер, большой художник. Тогда все ходили на презентации, все было в новинку, халява влекла всех.
Пили местную водку со змейкой внутри бутылки – запах ее был хуже лосьона, но демонстрировать свою серость было некрасиво, все хвалили и морщились.
Леонард превзошел самого себя: он снял режиссера с куском удава во рту, а художника с жирными руками, вытирающего их о кружевные занавески. Две пьяные актрисы, блюющие в коридоре ракообразными дарами Желтого моря, завершили репортаж с праздника дружбы народов.
Редактор похвалил, взял в штат и дал свободу в выборе тем и сюжетов.
Со временем он забурел, ходил только на презентации, где собирались значительные люди. С ним уже здоровались, он позволял подойти к большому дяде и сообщить как бы между делом: «Видел вас в „Форбсе“, в первой сотке, поздравляю!» Человек смущался и говорил: «Да ладно!» А Леонарду было приятно, что человек его принимает за своего, хоть и не социально близкого.
Ежедневно он находился в лучах чужой славы и сам своими объективами зажигал в светском небе сверхновые звезды. Девочки и мальчики замирали под его объективами, ему казалось, что он творит новую реальность.
Иногда он угадывал: снимал людей, ничем себя пока не проявивших, а потом – раз! – на первых полосах. А у Леонарда есть карточка – получите.
Часто приходилось конфликтовать со всякими охранами, он хотел быть в вип-залах и на ужинах для больших людей. Он пер как танк на ворота, и ворота падали. Кое-кого он подкупал, кому-то делал карточки бесплатно, к нему привыкли, как к части пейзажа, где он сидел неухоженным сорняком на ландшафтной лужайке.
Личная жизнь тоже налаживалась: сначала он спал с теми, кто давал, а потом выбирал. Его многие желали в качестве локомотива для проникновения в мир звезд, но он ждал.
На презентации кровавых алмазов, где проход был жестким, он заметил, как юную девушку с мыльницей охрана оттаскивает от входа. Она была безутешна и мила – несчастная провинциалка, приехавшая штурмовать московский Олимп. У нее не было аккредитации, но Леонард сказал охране, что это его ассистентка, и глаза ее зажглись счастьем.
Они познакомились, он помог со съемкой, поставил на правильное место на фуршете и принес из вип-зала устрицы. Она обалдела, целый день не ела, прямо с поезда приехала и ждала, а тут изобилие и мужчина, который все может.
Позже он поехал в лабораторию, где должен был напечатать снимки, девушка не отставала, ей все казалось интересным и еще негде было ночевать. Он пожалел ее, закрыл ее в лаборатории и уехал домой.
Ночью он не спал, юное дарование встряхнуло его. Он знал: как всегда, через полгода она оборзеет, кто-то использует ее, кого-то она, а потом вольется в лихую толпу папарацци, которые топчут столичные лужайки, как волчата в поисках мяса.
Он лежал в легком отупении, вспомнил себя, весь свой путь, тернистый и грубый. Синяки и шишки давно зажили, заросли диким мясом, он сам грыз и полз, знал, что каждый за себя, нельзя расслабляться, твое место не вечно, каждый день надо укреплять свой фундамент – рядом другие с отбойными молотками своих желаний рубят подкопы под тебя.
Но что-то не давало покоя – он встал, поехал в лабораторию и увидел девочку, сидящую на диванчике. Она обрадовалась, и он растаял, старый боевой конь, не жалеющий никого.
Он растаял и как-то поглупел, стал ей мастером, отцом, любовником, поваром и слугой.
Они ходили вместе, как нитка с иголкой, вышивая каждый день причудливое полотно, где каждый стежок соединял их все крепче и крепче.
Каждый день он делал все против своих правил, тратил деньги, с трудом собранные доллар к доллару, он получал радость от всех трат, он делал то, чего желало его сердце.
Старые бойцы, видевшие все, циничные и прожженные, наблюдающие чужую жизнь, говорили ему:
– Старик, ты сошел с ума, она тебя кинет!
В его холостяцкой квартире появились занавески и прочая чепуха, которую он стал замечать и радоваться ей.
Почему-то захотелось купить стиральную машину, сделать ремонт, не выходить на охоту за сюжетами в эти блестящие и холодные дворцы и залы. Там была жизнь, куда он так стремился, он рвался к людям, которым тоже не сидится дома, вот они и пляшут на виду всего мира, питаясь чужой завистью, вскармливая свой душевный неуют.
Девочка шуршала рядом, как мышка, теплая, домашняя мышка у ног старого и мудрого кота, готового для своей мышки загрызть любую собаку.
Потом девочка стала поправляться, округлилась и шепнула ему, стесняясь, что у нее кто-то будет. Леонард перестал спать, не спал неделю – он был не готов, не мог сладить с собой, что от него кто-то появится, его кровь. Он сошел с ума, через неделю купил гладильную доску и успокоился.
Незваный ужин
Хозяин углеводородного края любил власть и попиздеть с умными людьми.
Денег у него было до хера, а умных людей – раз-два и – ау! – где вы, люди?
В результате жесткой селекции они иногда находились. В настоящее время он курировал двух персон: барда и поэта – местных мастеров культуры, звезд – их даже в Москве знали.
Так вот, любил хозяин после дел государственных ближе к ночи позвонить своим подопечным и позвать их на беседу неторопливую в дом свой хлебосольный.
Так и случилось в очередной четверг. Мастера культуры приехали быстро: бард с гитарой, а поэт с тайной надеждой, что меценат денег даст на сборник его остросоциальных стихов. Месяц уже кружил поэт вокруг хозяина, тот обещал, но не давал.
Бард денег не ждал, хотел зданьице под кафе с бардовскими песнями для поднятия духовности в краевом центре и себе немного на карман.
Дом большой, с прислугой, а ботинки снимать заставляет. Поэт страсть как это не любил – противно в носках сидеть, как будто голой жопой на снегу. В Европе такой дикости нет, а в европах поэт бывал, на семинарах и на сборищах по линии ЕС.
Барду было все равно, он привык. Первый раз было неудобно – носок дырявый попался. Творческий человек – он как дитя. Жена дала рваный, он и надел. Потом вечером вломил ей в сердцах и песню написал о носке, жене и о слезах, капающих как воск свечи вечерней.
За стол сели, а на столе голяк. Хозяин шампанское дорогое открыл и конину вяленую поставил на закуску, смотрит на них и говорит:
– Вот пробуйте, тонкая вещь, мужик один научил в Париже, говорил, что так у султана Брунея подают, он-то вкус знает.
Поэт пить не стал, не любил он шипучку эту – пучит потом, а с кониной вообще чистая блевотина, но смолчал, сказал, что водки подождет, если можно.
Бард выпил и заел конем, похвалил неискренне, но хозяин пьет – чего выделываться в гостях?!
Хозяин выдул бутыль, сказал размеренно:
– Да, далеко нам, сиволапым, до нюансов высокой кухни! – И укоризненно посмотрел на поэта. Сам он себя таким не считал, держал даже повара в городе с поддельным удостоверением трех звезд – Мишлена (Москва сосет! Край – рулит!).
После аперитива он достал из холодильника своей, краевой, водки.
– Лучше «Грей Гуса», – сказал он и нарезал сала своего, нарезал от души целое блюдце чайное, и хлебца поставил три кусочка – чего на ночь нажираться?
Бард сала взял и съел, хозяин посмотрел на него и промолвил:
– Что же вы, батенька, сало трескаете? Это же закуска!
Бард жрать хотел – после конины разобрало, аппетит проснулся.
Выпили по одной, и гости по привычке стали слушать речь хозяина «Как нам обустроить Россию».
Слушать надо было внимательно, глаз не отводить, нить не терять, внимать и не закусывать, курить можно, но нежелательно.
Двадцать минут промелькнули как годы, пора было по второй, но команды не было, да и сала уже не было – съел его хозяин как аргумент, что встает Россия с колен, сосредоточивается.
Он заметил, что сала нет, достал батон ветчины и, гордый, дал понюхать поэту как человеку тонкому, со вкусом. Поэт понюхал и тоже есть захотел. Второе блюдце затрещало под тяжестью трех ломтиков ветчины, сочной и розовой.
Выпили по третьей за третий срок – хотя и не по закону, но надо. Бард и поэт проявили лояльность, молча выпили и со слюной потянулись к ветчине, но не вышло.
В дом влетели два лохматых кавказца, любимые собаки хозяина. Он заулыбался, взял с блюдца два кусочка ветчины скормил им, третий взял себе, гости сглотнули.