Сергей Кузнецов - Гроб хрустальный. Версия 2.0
– А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Большая перемена. Голые весенние ветки. Две девочки у заржавленной двери гаража. Оксана в синей куртке из "Детского мира", ты – в своей темно-бордовой. Голубоватый дым сигарет. Прозрачный холодный воздух.
– А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Слова не складываются воедино. Знаешь, заложить, Чак, Вольфсон, ты, это… Что? Чак – это Леша. Вольфсон – это Вольфсон. Месяц назад его арестовали, точнее – забрали, отвезли в роно или в милицию, поговорили и выпустили. Вольфсон до сих пор ходит напуганный и гордый, по секрету рассказывает на каждом углу: приехали брать на двух машинах, мол, знали, что он когда-то занимался каратэ и может оказать сопротивление. Ты знаешь об этом, весь класс знает, но при чем тут Леша?
– Что значит – заложил? – спрашиваешь ты.
Холодный мартовский ветер. Оксана смотрит в сторону.
– Говорят, когда его Белуга поймала на уроке, он всё рассказал про Вольфсона.
– Всё – это что? – спрашиваешь ты.
– Не знаю, – отвечает Оксана. – Всё – это всё. Наверное, про Самиздат или еще что-нибудь.
Тебе нет дела до Самиздата. Из всей запрещенной литературы ты читала только "Лебединый стан" – и то потому, что любила Цветаеву, особенно любовную лирику. Иногда ты говоришь: тебя назвали Мариной в ее честь. Неправда, конечно: на самом деле назвали в честь матери отца, которую ты никогда и не видела. Да и самого отца тоже не помнишь.
Делаешь последнюю затяжку, бросаешь сигарету в лужицу талого снега, спрашиваешь:
– А кто так говорит?
– Все говорят, – отвечает Оксана.
Звенит звонок, вы бежите к школе. Следующий урок – математика, математичка не любит, когда опаздывают. Бежите вдвоем, синяя куртка и темно-бордовая, а в голове неотвязно: знаешь, что Чак заложил Вольфсона?
И вот теперь ты голая сидишь на краю тахты, плачешь, пытаешься понять, как же оно так случилось? Обычно вы начинали целоваться еще в лифте, тебе нравилось его дыхание, плотные губы, сильные руки на твоих плечах. Ты любишь целоваться: еще в прошлом году на днях рождения и школьных дискотеках ты перецеловалась со всеми мальчиками, влюбленными в тебя. Продавленный диван на кухне, широкое кресло в полутемной гостиной, коридор на третьем этаже школы, собственный подъезд. Ты еще никого не любила, целоваться шла в надежде, что Глеб Аникеев обратит на тебя внимание. Только осенью поняла: Глеб влюблен в Оксану. Ну и ладно, ну и пусть, зато из-за тебя Леша и Вольфсон подрались у гаражей, прямо под яблонями с плодами продовольственной программы.
Обычно вы начинали целоваться еще в лифте, но последние дни ты Лешу не узнаешь. Где его напор, улыбка, уверенность в себе? Вот и сейчас он стоял мрачный, смотрел в сторону. Вы вошли в квартиру, ты повесила куртку, сняла сапоги. В комнате Леша сам стянул с тебя свитер, освободил маленькие груди из лифчика. Ты сняла джинсы, кинула простыню на тахту, вы легли рядом и начали целоваться.
Если крепко обняться, можно забыть о том, что еще год назад тебя считали дурнушкой. Если прижаться всем телом, можно почувствовать себя любимой. Если обняться еще крепче, можно вообразить: кроме вас двоих никого нет на свете. Это и есть подростковый секс: одиночество столь огромное, что умноженное на два оно дает маленький кокон, в котором можно спрятаться от мира, где предстоит прожить пугающе одинокую жизнь.
Прижмись покрепче, вдыхай Лешин запах. Тебе нравится его запах, нравится его кожа, его руки, губы, член. Это пришло не сразу: потребовалось время, чтобы привыкнуть. Теперь ты опускаешь руку вниз и слегка прикасаешься с напряженной головке. Слово член тебе не нравится, вы говорите эбонитовая палочка, в честь анекдота ("Профессор, а она не ээээбонет?" – "Не э… должна"). Потребовалось время, чтобы привыкнуть, чтобы научится пробовать разные позы, вычитанные в машинописной книге по технике секса. Сверху, на боку, даже со спины. Ты гордишься, что тебе попался такой опытный и изобретательный любовник. Интересно, думаешь ты, пока мама еще жила с папой, они занимались этим в каких-то особых позах – или только женщина снизу, мужчина сверху?
Ты думаешь об этом с иронией, хотя знаешь: лично для тебя эта поза – самая приятная. Вот и полчаса назад ты лежала, обхватив Лешу ногами, старалась не шуметь. Тонкие стенки, соседка-пенсионерка, грымза и стукачка.
Говорят: секс – кайфовое занятие, огромное удовольствие, но ты особого кайфа не чувствуешь. Важнее всего – знать, что рядом с тобой человек, которому ты доверяешь, он один понимает тебя, нет нужды ему врать.
Ты соврала только однажды: самой первой ночью, в номере ленинградской гостиницы. Леша в испуге смотрел на окровавленные простыни – и ты сказала: не бойся, это у меня месячные. Тебе было неловко: десятый класс, а все еще девушка.
И вот ты опять вытираешь слезы, начинаешь одеваться – трусы, джинсы, потом лифчик… и тут вспоминаешь, как Леша снимал его с тебя и снова начинаешь рыдать. Пятнадцать минут назад вы лежали, обнявшись, ты поднимала ноги повыше, гладила рукой мягкие волосы на затылке и даже чувствовала нарастающее возбуждение – и тут Леша вздрогнул, застонал и кончил.
Ты рассердилась. Сколько раз говорила: не кончай в меня, сперма потом вытекает на простыню, остаются пятна. Представляешь, что будет, если мама увидит и догадается? Ты подняла ноги повыше и раздраженно сказала: Ну, подложи свою майку хотя бы, все же вытечет сейчас. Леша встал, но как-то неохотно, буркнул что-то себе под нос – и вы сами не заметили, как начали орать друг на друга, первый раз в жизни: Надоело! Так не делай, сяк не делай! Если б ты меня любила, тебе все было бы нормально! Ты прошептала: Я тебя люблю, а Леша надел рубашку и бросил через плечо: Да тебе просто нравится это дело!
– Мне нравится? – крикнула ты, чуть не плача. – Да я только ради тебя этим и занимаюсь!
– Как же, как же, – сказал Леша уже из прихожей, – скажи еще, что я у тебя первый мужчина.
Ты заплакала, нагнала его у входной двери, бросилась с кулаками, ударила два раза в плечо, крикнула: Сволочь! Предатель! – и осеклась. Леша замер на секунду, ты было начала: я хотела… ну, ты предал нашу любовь… но уже грохнула входная дверь, загремели шаги по лестнице. Ты рванулась следом, остановилась в последний момент, замерла голая посреди прихожей, глядя сквозь слезы в зеркало. Отражение растекается, лица не разглядеть, видишь только общий силуэт, да и то с трудом. Взлохмаченные светлые волосы, узкие плечи, довольно стройные ноги. Розовыми пятнышками – соски небольших грудей.
И вот теперь ты плачешь, одеваясь, в комнате, а в голове заевшей пластинкой повторяется неотвязно: знаешь, что Чак заложил Вольфсона, знаешь?
27
Клуб прятался в полуподвале, как и все московские клубы. У входа толпилась орава ребят в шинелях, пальто не по росту, в майках с портретом бородача в обрамлении колючки. Ни за что бы сюда не пошел, думает Глеб, если б знал, что здесь такие уроды. Лучшие силы сопротивления антинародному режиму. Силы сопротивления. Ну-ну. По мне – пэтэушники, быдло.
К началу концерта он опоздал. Оси не видно, на сцене интеллигентного вида худой очкарик, правой ладонью отбивает ритм, кричит в микрофон. Глеб слышит слова – все мы тепличные выродки из московского гетто, – и замирает. Мы жили в особом мире, словно в теплице. Мои одноклассники, Таня, мархишные девушки, девочки-мальчики из Интернета. Мир московских художников, мир математических символов, цифр и байт Интернета – лишь разные облики одного и того же. Московское гетто, лучше не скажешь.
Все листья станут зелеными,Ресницы все станут пушистыми,И все котята, и все утятаЗапомнят войну с фашистами.Спокойной ночи, спокойной ночи,Спокойной ночи малыши!
Слова разбираешь сквозь шум барабанов, сквозь рев гитары. Интересно, думает Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Степашка и Филя? Трудно представить их в новой реальности. Степашке и Филе нету здесь места: нет, словно "Эрике", продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, далекие друг от друга, вместе ушли на дно, как Атлантида. Нельзя сказать, что Глеб о них жалеет.
Малыши уснули спокойноИ ничего не хотят,Ведь их охраняет памятьПамять котят и утят.Память грязного снега,Память осенней листвыИ память русских колонийУкраины и Литвы
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понимает: именно сейчас его война обрела слова. Его война – воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду со Степашкой и Филей, с котятами, утятами, невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключает военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.
С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Они купили пива в ближайшем ларьке и выпили прямо тут же. Похоже, Ося опоздал еще больше, потому что песню про котят и утят не вспомнил.