Алексей Макушинский - Макс
Там все иначе, конечно; то, что мы зовем действием, происходит там в совсем ином, разумеется, теперь уже почти невообразимом более мире — мире (так думал я, отрываясь от чтения…), — превращенном, конечно, в слова и фразы, страницы и главы, преображенном и, значит, не совпадающем с самим же собою, — но вполне точном, совершенно отчетливом, — вмещающем в себя имена и названия, даты событий и сами события — события, о которых я мог бы — что я пару раз и делал, я помню, — справиться, скажем просто, в энциклопедии, — вбирающем их в себя и преображающем их вместе с собою, — сплошном и целостном, точном и стройном — еще более стройном, наверное, еще более целостном, может быть, чем он, действительно, был — преображенном и, значит, вновь, но уже в ином смысле и куда большей мере, чем могло быть в действительности, совпадающем с самим же собою, — и вместе с тем изменяющемся — совсем не так, думал я, как будет меняться, наверное, в моем романе, мой мир — но все-таки изменяющемся, от главы к главе и от страницы к странице — вместе с героем; он же, как будто открывая для себя этот мир, осваиваясь — и время от времени теряясь в нем, разумеется, блуждая и заблуждаясь, видит его, тем не менее, все яснее — и все более ясным, почти так же — поначалу лишь изредка, в каких-то, может быть, лишь при повторном чтении отмечаемых читателем эпизодах, затем все чаще и под конец совсем часто — почти так же видит его, т. е. мир, как, и причем с самого начала, видит его — а вместе с ним и мы видим — незримо, или почти незримо, не вступая или почти не вступая в действие — у меня это будет иначе — иначе ли? вот вопрос — присутствующий в этом романе, его, романа, — теперь и здесь остающийся, конечно, неназванным — лишь там, следовательно, лишь на тех, его собственных, значит, страницах, пускай изредка, но все-таки появляющийся, может быть, автор… Алексей Иванович, когда, через несколько дней, я снова дошел до него и сказал ему все это, посмотрев на меня, улыбнулся — внезапной, конечно, улыбкой. И в этом медленном, неуклонном приближении — к уже втайне присутствующему, заранее заданному, так сказал я, я помню, в движении этом видится мне — безусловность, и в самом деле, так думаю я теперь, сравнимая, может быть, с безусловностью — лишь чуть-чуть, скажем, колеблемых ветром деревьев, в каком-нибудь парке, неподвижных холмов.
22
Алексей Иванович жил, как сказано, в старой части города; я, как сказано, тоже; но там, в том городе (огромном, таинственном, невероятном…) — там все расстояния огромны (невероятны, таинственны…); и выходя из дому — обычно уже под вечер — я еще долго плутал по улицам, в тяжелых и снежных сумерках, прежде чем, свернув, наконец, в переулок, дойти, наконец, до зеленой краской выкрашенного забора, войти, наконец, в почти сливавшуюся с забором калитку. Калитка же, всякий раз, захлопывалась за мною с каким-то, отчасти знакомым, ржавым скрипом пружины: скрипом, к которому я так и не смог привыкнуть, который, всякий раз, на мгновение, отбрасывал меня куда-то, в невозвратимое… и я проходил через двор, поднимался по лестнице и сворачивал, по коридору, налево, как если бы… но Алексей Иванович уже смотрел на меня своими удивленно-спокойными (и тоже, как будто, отсылавшими куда-то…) глазами, — и с внезапной (всегда внезапной…) улыбкой впускал меня внутрь, в прихожую, — и мы сворачивали, еще раз, налево, — потом направо, по коридору, — и оказывались, наконец, в его, Алексея Ивановича, с тремя, я помню, большими, во двор выходившими окнами, комнате: комнате, которая, вопреки уже сгустившейся по углам темноте, казалась мне как будто охваченной, освещенной снаружи падавшим снегом: деревья и ветви их за окном, стол и стулья, диван у стены, — все это приобретало постепенно тот особенный, тревожно-прозрачный оттенок, какой сообщают предметам надвигающиеся на них, вплотную подступившие сумерки, — снежный отблеск, как будто стиравший границу между внутри и снаружи, между небом, двором и комнатой; Алексей же Иванович обыкновенно до самой тьмы, до тех самых пор, когда комната уже и вовсе расплывалась в снегу, не зажигал света и никогда не задергивал штор.
Он сидел всегда на одном и том же месте, на стуле, между двумя окнами, спиною, следовательно, к двору и деревьям, я же садился обыкновенно у противоположной стены, на диван, и — мы оба молчали — оглядывал комнату, освещенную снегом: комнату (думаю я теперь…), в которой не было ничего, почти ничего лишнего — точно так же, как ничего лишнего не было (казалось мне…) в нем самом, Алексее Ивановиче, в его движениях, жестах, словах, — и в которой предметы — стол, стулья, платяной шкаф и книжный — казались мне таким же точным выражением чего-то — чего же? — каким казались мне движения и жесты, взгляд и улыбка самого Алексея Ивановича: Алексея Ивановича, молча сидевшего на своем стуле, между двумя окнами, сливаясь с сумерками, исчезая в снегу.
В самом деле, еще и еще раз, его глаза отсылали куда-то, его улыбка намекала на что-то; его имя не подходило ему точно так же, как не подошло бы ему никакое другое; и если (так думал я, может быть, — так, во всяком случае, думаю я теперь…) — если наши слова и поступки, наши действия и весь наш облик обыкновенно соответствуют и вместе с тем не соответствуют, обыкновенно выражают и вместе с тем искажают все то, что, в свою очередь, обыкновенно раскрывается и вместе с тем скрывается в них, — то он, Алексей Иванович (казалось мне — кажется мне теперь…) — каждый раз заново, каждым жестом и каждым движением, достигал, добивался какого-то, вполне удивительного — каждый раз, все снова и снова удивлявшего меня соответствия между тем, что он делал, и — чем же? — все, что он делал, короче, казалось мне продолжением, завершением или, быть может, развитием чего-то (думал я…) непрерывного, никак не названного, — какой-то, может быть, мысли: мысли, которая уже не была, разумеется, мыслью о чем-то, — которая могла быть мыслью о чем угодно, — о самой себе, — ни о чем, — и которая, в отличие от всех прочих (во множественном числе…) мыслей, заканчиваясь, не обрывалась, но чудесным образом переходила в жест и движение, взгляд и улыбку, продолжаясь — додумывая в них себя же саму. Выражалась она, разумеется, и в том, что он говорил, как говорил: не менее, но и не более, пожалуй, отчетливо, чем — в жестах, улыбке; и о чем бы ни говорили мы с ним — тем более если он говорил со мною — что тоже случалось — о вещах, мне, к сожалению, недоступных (он же, Алексей Иванович, занимался — заметим в скобках — чем-то — в конце концов я даже понял, кажется, чем — в области, если угодно, естественных и даже точных, если угодно, наук; я был однажды в его — роман это сумма запретов — в его, все-таки, лаборатории: поразившей меня, я помню, обилием каких-то колб, проводов, странной формы и неведомого назначения приборов, запахом, тревожным и едким…) — о чем бы ни говорили мы с ним — и даже, так думаю я теперь, и даже, время от времени, когда мы говорили с ним об иных, для меня, во всяком случае, очень и очень важных вещах, о каких-нибудь, например, до знакомства с ним самим мне не знакомых или, может быть, лишь по названию знакомых мне книгах, о том романе, к примеру, в белой с черными полосами обложке, который он, Алексей Иванович, посоветовал мне прочесть в ответ на мои признания, — об этом, во всех отношениях удивительном романе, не правда ли? (так или примерно так он сказал мне, я помню, когда, через несколько дней, я снова пришел к нему…) который не только, не просто — вы совершенно правы — сам создает свои предпосылки, но который (так или примерно так он сказал…) создает их — в себе же самом, по ходу дела и на ходу, от одной страницы к другой… — как бы то ни было и о чем бы ни говорили мы с ним, я следил, я помню, не только — и временами даже не столько — за тем, что, собственно, он говорил, но прежде всего и в первую очередь за этим (казалось мне…) непрерывным, не знающим остановки, то вдруг ускорявшимся, перескакивавшим с одного на другое, опускавшим промежуточные звенья, очевидные связи, то, напротив, неспешным, подробным, возвращавшимся к одному и тому же, повторявшим, уточнявшим и как бы очищавшим, по ходу дела, себя самое, движением некоей мысли: мысли (так думал я в свою очередь…), по сравнению с которой и рядом с которой все, что он говорил, или, вернее, все то, о чем мы с ним говорили, оказывалось, в конце концов, лишь неким частным примером, отдельным случаем, — мысли, иными словами, по сравнению с которой все, почти все оказывалось — или, если угодно, казалось мне, покуда я говорил с ним — отчасти — да, отчасти как будто — случайным.
И только изредка, еще и еще раз, но весьма, весьма редко, я замечал в нем какую-то, напряженную, печальную, неожиданную — как если бы он сталкивался вдруг с неким препятствием и не знал, что с ним делать, — мне тоже, всякий раз, сообщавшуюся на мгновение, — и тут же, впрочем, преодолеваемую им скованность, меня тоже, соответственно, отпускавшую.