Алексей Макушинский - Макс
И вот так (думаю я теперь…) — вот так, понемногу возвращаясь ко мне, возникает на карте эта зима: единственная, еще и еще раз, единственная из тех далеких, не существующих более зим, похожая в чем-то на здешние, приморские зимы.
Она была, в самом деле, теплой, темной и снежной; снег, выпав однажды, шел уже почти без остановки, огромными мягкими хлопьями, засыпая дома, засыпая деревья, карнизы, крыши, скамейки; и вдруг, ненадолго, обрывался; и тут же, совершенно отчетливо, как будто проведенные кем-то, какой-то, уверенной и осторожной рукою, проступали все линии, контуры: крыш, карнизов, домов; и в другие дни, я помню, все это вдруг расплывалось, текло, чернело и таяло; внезапные капли, на ветках деревьев, стеклянным блеском вспыхивали под каким-нибудь, например, фонарем… я же встречался, как сказано, с Верой; с Алексеем Ивановичем; и лишь совсем редко — с Максом: с Максом, истинным героем моей, в ту пору, в ту зиму, в том городе еще бесконечно-далекой от осуществления, но уже втайне, и все решительнее, помышлявшей об осуществлении истории.
Зима, как сказано, это самое глубокое время года; все прочие времена поверхностны рядом с ней.
Уже был, значит, август: начало всего; уже был, значит, город: огромный, невероятный, таинственный; и уже (так думаю я теперь…) — уже нечто театральное, уже некий театр — вообще и какой-то — но уже втайне присутствовал, может быть, в моих планах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать; я уже, наверное, понимал, что обойтись мне без него не удастся.
То была лишь некая мысль — некая мысль о некоем, значит, театре — мысль, подобно облаку или, скажем, туману, сгущавшаяся во мне самом. Я закрывал глаза; я видел — вдали, в ночной и призрачной перспективе — театр: некий зал и некую сцену: зал, отчасти похожий, пожалуй, на зал того деревенского — того пригородного, если угодно, кино, куда мы ходили некогда с Максом, куда мы зашли в последний раз в августе, — зал, как будто перенесенный оттуда, из августа, из до-августа — в город, в сплетение улиц, путаницу переулков, вместе с черными окнами, фанерными креслами. И что-то, казалось мне, что-то должно было случиться там, на этой сцене, в этом театре: как-то связанное, разумеется, с моей, уже упорно стремившейся к осуществлению историей, с ее, истории, дальним замыслом, нарастающим ритмом: но я еще сам не знал, конечно же, что.
Я искал соответствий; я очень часто ходил в театр в ту зиму (обычно, я помню, с Верой: она же и не подозревала, конечно, о моих тайных намерениях: что, в свою очередь, втайне меня забавляло…); я посмотрел, в самых разных театрах (их весьма много в том городе: огромном, невероятном…), самые разные, совсем непохожие друг на друга, то более, то менее удачные, конечно, спектакли; я не находил соответствий.
Всякий раз была какая-то пьеса — о чем-то; и значит (так думал я — в антракте, к примеру…) — и значит, какая-то жизнь, выведенная — зачем-то — на сцену; мне же виделось что-то простое и чистое, отрешенно-призрачное, почти абстрактное, может быть. То была лишь некая мысль, как сказано; она двигалась: я видел ее движение; в совершенно пустом, пленительно-абстрактном пространстве набрасывала она: некий зал и некую сцену, ряды кресел и — что же? И я открывал глаза, среди ночи, или вдруг останавливался, по дороге из театра домой, и с удивлением посмотрев на меня, Вера — вновь и вновь я брал ее за руку — вновь и вновь спрашивала меня — что случилось.
— Нет, ничего.
Ничего и не случалось — там, на сцене, в театре. Ничего и не было больше, так думаю я теперь, был только театр, как сказано, белые стены, фанерные кресла, и город, по которому мы возвращались домой, и — август, август, конечно.
Ничего больше не было; а между тем, уже все, так думаю я теперь, почти все уже отсылало, уже обращало меня к моим планам и помыслам, к этой, если угодно, уже стоявшей передо мною задаче: и вечера, и ночи, и сугробы, и снег, и мелкие капли на ветках деревьев, и разводы розоватого дыма над городом, — и все соответствия, которые находил я, внезапные совпадения: с чем-то, уже написанным, — и даже несовпадения, и даже несоответствия, — решения, для меня неприемлемые, — возможности, для меня невозможные, — и даже, так думаю я теперь, — и даже те неописуемые, если угодно, дома, проспекты и улицы, по которым и мимо которых ходил я, разумеется, изо дня в день, — та неописуемая, если угодно, жизнь — не-жизнь, если угодно, — к которой я был тоже, конечно — как и Макс, к примеру — причастен, в которой я тоже, конечно, участвовал, — и которая, ни к чему не призывая меня, уже словно бросала мне вызов: самой своей неописуемой невозможностью.
— И не только здесь, думал я — платя, например, свою дань, не только здесь, в самой этой жизни, приходится мне с нею — считаться, но и там, должно быть, на тех, еще не написанных мною страницах, предстоит мне посчитаться с ней — как-то.
И хотя я еще сам не знал, конечно же, как, уже сами эти, все снова и снова возвращавшиеся ко мне мысли, так думаю я теперь, уже сами по себе были, еще неуверенным, но уже, конечно, ответом — ответом на ее вызов, и втайне поднимая меня над нею, как ничто другое, я помню, помогали мне ее — вынести.
— Она есть, думал я, ее как бы нет, вот в чем дело… и то, что не поддается описанию, описывать, конечно, не следует. Но и просто-напросто вычеркнуть ее, думал я, но и взять ее, просто-напросто, в скобки я тоже, разумеется, не могу. И тогда — что же?..
И я опять останавливался — по дороге домой, заплатив свою дань; и затем встречался где-нибудь с Верой, у выхода из метро, или шел к Алексею Ивановичу, в глубь переулков.
И все это (думаю я теперь…) — все это вновь получило, может быть, некую — настоятельность, неизбежность, когда — смущаясь: конечно, волнуясь: конечно — я действительно рассказал о моих — (я же и говорил с ним, я помню: смущаясь, волнуясь, но и с тайной надеждой на какие-то, важнейшие, указания: и как если бы он, Алексей Иванович — именно он и только он, может быть, — способен был придать этим мыслям, еще совсем смутным, этим помыслам, еще безнадежно расплывчатым, ту неизбежность, ту настоятельность, — ту отчетливость и ту безусловность, — которых, своими собственными силами, достичь они не могли, я не мог…) — когда, следовательно, я рассказал Алексею Ивановичу о моих, уже отчасти, впрочем, знакомых ему, еще безнадежно-расплывчатых (так, во всяком случае, казалось мне, покуда я говорил…) помыслах, надеждах и планах: о Максе, об августе и даже, кажется, о театре; Алексей же Иванович (я ждал чего-то подобного: сказал он, я помню, — вот как? — конечно…) — Алексей же Иванович, внимательно и даже очень внимательно (чем я немало был удивлен и за что я до сих пор ему благодарен…), выслушав мой рассказ (вполне путаный…), спросил меня, между прочим, читал ли я — мир названий разбился — и выяснив, что нет, не читал, подошел к книжному шкафу, открыл его, нашел, вынул и протянул мне тот самый — в белой с черными полосами обложке — уже давным-давно появившийся на этих, моих страницах, в моем собственном романе — роман: тот самый роман, разумеется, который впоследствии, много позже, мы, Макс и я, обнаружили, как сказано (или вернее: как рассказано мною…) в некоей, вдруг запахнувшейся за нами аллее, на некоей, уже давным-давно упомянутой мною скамейке… и это (так думаю я теперь…) — и это тоже было одно из моих — незабываемых чтений. Я привез его, как уже говорилось, с собою; я снова читаю его с разных мест, с середины, с начала; я вспоминаю, конечно, ту далекую и очень далекую, зимнюю и снежную ночь, когда, простившись с Алексеем Ивановичем (он проводил меня — он почти всякий раз провожал меня: до метро…) — возвратившись домой, выпив чаю и еще не вполне, разумеется, успокоившись после только что сделанных мною, впервые сделанных мною признаний, я открыл его, уже лежа в постели, и прочитал первую — вот она — и вторую, и третью, быть может, страницу, и дальше читать не смог, и заснул, и на другой день, и на третий, я помню, никак не мог вчитаться в него, в этот — так думаю я теперь — со всех сторон обозримый, открытый — как дворец на холме — но может быть именно потому требующий терпения, времени (как если бы его нужно было обойти кругом, целиком, заглянуть внутрь, вновь отойти, и посмотреть на него, к примеру, с другого какого-нибудь холма, и снова приблизиться, и войти в него, наконец, неважно через какую, боковую ли, парадную дверь…) — в этот роман, следовательно, создающий свои предпосылки; и не мог понять поначалу, что, собственно, в нем происходит и происходит ли (думал я…) вообще что-нибудь; и вдруг вошел в него, совпал с его ритмом; и за один, я помню, бесконечно-долго тянувшийся и очень быстро, разумеется, пролетевший, неожиданно-ясный, за окном и на снегу соседней крыши блестевший, солнечный день — я был свободен от неописуемого, я, кажется, и не выходил в тот день из дому — прочитал его почти весь; за ночь дочитал до конца; и на следующий день вновь стал читать его, с разных мест, с начала и с середины.