Эрик Ломакс - Возмездие
Нам с Фредом приказали влиться в небольшой коллектив полуголых арестантов, занятых физзарядкой под присмотром японского солдата. Комплекс упражнений состоял из стойки «вольно» с ритмичным размахиванием руками под счет ити-ни-сан-си-го-року-сити-хати и ходьбы хороводом. Мы и в Канбури-то были в лучшей физической форме, чем эти пленные, которые неизвестно сколько времени здесь провели. Очень редко нам дозволялось во дворике помыться. В стене были устроены водопроводные краны, имелись и кадки, однако касаться их запрещалось иначе как по команде. Грязные, запаршивевшие люди бродили или ползали в нескольких шагах от воды, которая пусть ненамного, но могла бы облегчить их страдания.
Сидел бы я в одиночке, подобные картины смогли бы меня раздавить. Но Фред Смит был подлинным героем, и я его никогда не забуду. До сих пор помню его личный номер: 1071124. Невероятно выносливый, сильный человек, ниже меня, зато крепко сбитый; что удивительно, напасти как-то обходили его стороной. Фред сам поражался, отчего его не пытали и не избивали в Канбури, хотя и вызывали на допрос три раза. Он был настолько уверен, что его ждет участь Тью, что тот дал ему свои обмотки, чтобы Фред намотал их на туловище под рубашкой: хоть какая-то защита против посохов. Но, должно быть, некий японский офицер решил, что простой артиллерист не может играть серьезную роль в заговоре, который они приписывали нам, офицерам технического обеспечения и связи, так что Фреду не довелось испытать качество брони из ветоши.
Он был добрым и заботливым товарищем. Его отец работал паровозным машинистом — хотя в то время я недооценил парадоксальность такого совпадения — при железнодорожном депо Стюартс-лайн в Южном Лондоне. В этом районе и вырос Фред. До перевода в Сингапур он служил в Западном Уэльсе, на береговой батарее военно-морской верфи у Пемброк-дока. Артиллерист и кадровый военный с опытом службы в береговой обороне, он был откомандирован в Сингапур, чье южное побережье защищалось пресловутыми 15-дюймовыми орудиями. В наших разговорах Фред частенько вспоминал семью, тревожился, что жена плохо приглядывает за сыном, а еще я подметил в нем горькое подозрение насчет супружеской неверности. Впрочем, мне приходилось как бы читать между строк, потому что на войне мужчины говорят про своих близких эзоповым языком.
При всех своих талантах Фред был малообразованным пролетарием — «самородок», как тогда было принято выражаться, — но в нашей ситуации ни служебное положение, ни происхождение роли не играли. Сильный характер, порядочность и преданность значили теперь куда больше, нежели глубина карманов или чин. Фред был попросту хорошим человеком, и точка. (Лишь единожды в Утрамской тюрьме я попытался «давить своим званием». Какие-то двое пленных взялись переругиваться, и я приказал им замолчать, опасаясь, как бы они не привлекли внимание японцев: скука и раздражение обошлись бы им тогда слишком дорого. Скандалисты меня проигнорировали. Мало быть просто офицером, чтобы заткнуть фонтан гнева, которым люди накачивались каждый день.)
Мы приглядывали друг за другом, следили за проявлением симптомов ухудшения здоровья, хотя, если говорить о Фреде, то при всей скудности рациона и чудовищной грязи я могу припомнить лишь единственный случай физической слабости: у него на спине, пониже лопаток, куда не доставали руки, вскочил жуткий карбункул. Дело дошло до того, что мне пришлось неоднократно взывать к тюремщикам, потому что огромное алое пятно с блюдцем гноя явно угрожало сепсисом. Однажды, без какого-либо предупреждения, к нам в камеру пожаловал до ужаса важный японец с бритвой в руках. Той самой, опасной, которая для бритья. Это и был тюремный санитар. С таким же интересом, с каким разглядывают таракана, он бросил взгляд на спину Фреда и приказал ему лечь ничком. После чего двумя взмахами — крест-накрест — вскрыл нарыв. Кровь и гной брызнули на стену, окропили пол. Фред не издал ни звука.
Мы узнали и нового врага, который давал фору даже грязи и голоду: тишина. Зачастую она была абсолютной. Во всей тюрьме царила до того больная, мертвая тишина, что скрип ключа в двери был слышен на всех этажах, отзывался эхом от сводчатой крыши. На каменном полу грохотали каблуки надзирателей, и я все время боялся, как бы до них не долетел наш шепот.
А все потому, что они были всерьез зациклены на своем требовании молчать. Это же чуть ли не извращенный садизм: посадить людей в клетку и запретить им разговаривать, к тому же лишить книг и любых иных средств хоть как-то отвлечься.
Иногда, пока мы тихонько болтали, могла вдруг открыться щель в двери, и чей-то голос орал нам по-японски, чтобы мы заткнулись. А порой открывалась не просто щель, а вся дверь — и врывался надзиратель, чтобы огреть нас по голове и плечам саблей в ножнах. Наказание не просто болезненное, но и психологически невыносимое, так как ножны были из кожи и ты все время боишься, что они прорвутся, и тогда…
Когда шаги надзирателя удалялись или когда доносились голоса других арестантов, уже можно было чувствовать себя в относительной безопасности на несколько минут и за это время тихонько поговорить. Мы «вычислили» график обхода и приема пищи нашими надзирателями и научились определять их местонахождение по звуку шагов. Вообще возникало впечатление, что из-за вечной тишины у нас изрядно обострился слух. Довольно скоро мы могли уже сказать, куда и кто идет. Впрочем, имен мы почти не знали; просто дали каждому кличку. Скажем, Лошадиная Морда или Мэри — это был надзиратель, которого мы особенно ненавидели. Своей бесшумной походкой он смахивал на евнуха. Один из тех, кто специально носил башмаки на резиновом ходу, чтобы застать врасплох.
Мы сидели тут как раз оттого, что в нарушение табу осмелились слушать недозволенные речи, и здешний запрет на общение казался не без выверта уместным — пусть сами тюремщики могли об этом и не догадываться. Мы выдержали два года лагерей именно благодаря общению, бесконечным разговорам; и потребность знать, что происходит в мире, была сейчас особенно жгучей.
При выводе на работы мы с Фредом обычно попадали в разные команды, на разные объекты, и это позволяло нам сопоставлять свои наблюдения, украдкой и строго шепотом. Вообще же в рабочих командах все как один старались поговорить с как можно большим числом сотоварищей, и режим тишины серьезно страдал от этих бесчисленных коротеньких диалогов.
Разговоры по необходимости касались в первую очередь среды обитания. Кого там перевели в дальнюю камеру? На какие работы выводят? Что за новеньких вчера пригнали? Говорят, Билл при смерти?..
Складывая разрозненные кусочки воедино, очень медленно, черепашьими темпами, как бы протирая дырочки в закрашенном окне, мы смогли урывками «заглядывать» в мир за пределами блока D — и становилось ясно, до чего плоха вся ситуация, до чего опасно вообще находиться в Утрамской тюрьме. Мы не знали уровень смертности, но отлично видели, что кого-то уводят и он не возвращается. Никто понятия не имел, куда деваются эти люди; может, в совсем другую камеру, еще хуже? под землей, в полнейшей темноте? или их попросту убивают?
К середине декабря 1943-го мы сумели определить, что Утрамская тюрьма представляет собой ряд параллельно расположенных блоков и что военные арестанты содержатся в двух из них, а именно C и D. За очень высокой стеной находились другие блоки, тоже подконтрольные японской армии, только для гражданских. За какие грехи сюда сажали, мы и вообразить не могли. Судя по всему, в нашем блоке содержалось порядка тридцати арестантов. Надежным индикатором занятой камеры было ее включение в список сбора поганых ведер по утрам. Наверное, каждый в нашем блоке попал под японский военный трибунал за «антияпонские нарушения», начиная от побега или саботажа и заканчивая более зрелищными преступлениями. К примеру, ходили слухи, что некий солдат угодил сюда за попытку угнать самолет, чтобы перелететь на нем к союзникам.
Мы также выяснили, что в нашем блоке — прямо в камерах — частенько умирали люди, что немудрено при таком сочетании болезней, жестокого обращения и голода. Однако сильнее всего волновала, не давала покоя информация, что кое-кого из особо тяжелых больных вообще этапировали из тюрьмы. Была слабенькая надежда, что несчастных переводили в Чанги, где якобы имелся специальный лазарет. Что же касается прочих слухов, то они выглядели куда менее правдоподобными на фоне той уверенности, что нет на свете места хуже.
* * *Если кому-то покажется странным, что и так уже пленных дополнительно сажают за решетку, то на это есть ответ: нас попросту перемещали на более низкий круг ада. Здесь живых превращали в призраков, в умирающие от голода и насквозь больные существа, от которых остался разве лишь костяк.
Но как и везде — что на ТБЖД, что в лагерях — находились и такие, в ком теплилась человечность, и эти люди шли на большой риск, оказывая нам помощь. Встречались надзиратели, кто старался просто держаться в стороне. Кстати, того гунсо, который сторожил нас в Бангкоке, где мы ждали трибунала, вскоре самого перевели в Утрамскую тюрьму. Так вот, он лично снял с меня шины и бинты, когда мои руки достаточно зажили, а длинную ложку забрал лишь после того, как я его заверил, что теперь могу справляться сам. Зато другие его японские «коллеги» были ленивыми, жестокими солдатами, которые могли вдруг избить нас от нечего делать или по самомалейшему, невинному поводу. Такого насилия от скуки здесь хватало с избытком.