Мишель Турнье - Пятница, или Тихоокеанский лимб
Видно, взрыв еще не добил прежнего Робинзона, ибо у него мелькнула мысль: а не прикончить ли спящего рядом с ним компаньона, который тысячу раз заслужил смерть, и не начать ли вновь терпеливо ткать паутину своего загубленного мира? Но его удерживала от этого поступка не только боязнь одиночества и ужас перед любым насилием. Обрушившийся на них катаклизм… быть может, втайне Робинзон ждал его. По правде сказать, управляемый остров в последнее время угнетал Робинзона почти так же, как Пятницу. Невзначай освободив своего господина от земных корней, Пятница теперь мог увлечь его к иному укладу. Вместо ненавистного ему теллурического царства он должен был установить свой собственный порядок, который Робинзон горел желанием открыть для себя. Новому Робинзону было тесно в старой коже, и он заранее соглашался с крушением управляемого острова, чтобы вступить по следам беспечного зачинателя на новый неведомый путь.
Вот такие мысли и обуревали Робинзона, когда он вдруг почувствовал, как под его ладонью что-то зашевелилось. «Насекомое? « — подумал он и ощупал почву. Нет, это приподнималась сама земля. Верно, лесная мышь или крот выбираются наружу из подземного хода. Робинзон улыбнулся в темноте, представив себе испуг зверюшки, когда она вместо того, чтобы очутиться на вольном воздухе, угодит в темницу его ладони. Земля продолжала шевелиться; наконец из нее высунулось что-то твердое и холодное, крепко держащееся другим концом в почве. Корень. Итак, вот он, достойный венец этого кошмарного дня: уже и корни оживают и сами выпрыгивают из земли! Робинзон, готовый к любым чудесам, продолжал разглядывать звезды сквозь ветви кедра. И вдруг (он даже не поверил своим глазам!) целое созвездие скользнуло вправо, скрылось за толстым суком и показалось с другой его стороны. Там оно и застыло. Несколько секунд спустя тишину прорезал долгий пронзительный скрежет. Пятница мгновенно вскочил и схватил за руку Робинзона. Сломя голову они оба кинулись прочь; земля колебалась у них под ногами. Гигантский кедр медленно кренился набок, освобождая от кроны звездное небо, и внезапно с громовым треском рухнул наземь, к подножиям соседних деревьев, точно великан, поверженный в высокую траву. На вздыбленных корнях, растопыренных подобно бесчисленным крючковатым пальцам, налипла целая гора глины. За этим катаклизмом последовало гробовое молчание. Растревоженный взрывом в пещере властелин и хранитель Сперанцы не устоял перед мощным, хотя и без буйных порывов, дыханием бриза, волнующего хвою. После разрушения пещеры этот новый удар, нанесенный земле Сперанцы, рвал последние связи Робинзона с прежним укладом. Отныне он, свободный и оробевший, пустился в новое плаванье с Пятницей. Больше он не отпустит эту смуглую руку, спасшую его в тот миг, когда дерево уже рушилось на него в ночной тьме.
Свободолюбие Пятницы, к которому Робинзон начал приобщаться в последующие дни, было не только отрицанием цивилизации, стертой взрывом с лица острова. Робинзон слишком хорошо знал, по воспоминаниям о начале своей жизни на Сперанце, как выглядит растерянный, лишенный всего необходимого человек, отданный на милость природе и собственного отчаяния, и теперь ему нетрудно было угадать скрытую доныне самостоятельность своего товарища, главное и отличительное свойство его натуры.
Пятница никогда не трудился в собственном смысле слова. Всякое понятие о прошлом и будущем было ему недоступно, он жил только сегодняшним днем. С утра до вечера валялся в гамаке из лиан, который подвесил между двумя перечными деревьями, и прямо оттуда время от времени сбивал из сарбакана птиц, которые садились на ветки, обманувшись мнимой неподвижностью Пятницы. По вечерам он бросал трофеи этой неутомительной охоты к ногам Робинзона, который уже и не задавался вопросом, был ли то жест верного охотничьего пса или, напротив, господина — настолько властного, что он даже не снисходил до словесных приказов. Надо сказать, Робинзон действительно преодолел в своих отношениях с Пятницей стадию этих щекотливых нюансов. Он просто наблюдал за своим компаньоном, поглощенный его действиями и жестами, своей реакцией на них и той потрясающей метаморфозой, какую претерпевал в результате.
И первой подверглась ей внешность Робинзона. Он отказался брить голову, и теперь его волосы быстро превратились в дикую косматую гриву. Зато он сбрил бороду, опаленную взрывом, и каждый день скоблил щеки лезвием ножа, отточенного до остроты бритвы на пемзе — легком и пористом вулканическом камне, встречающемся повсюду на острове. Без бороды Робинзон сразу утратил свой величаво-патриархальный облик «Бога-Отца «, столь способствовавший ранее его авторитету. Он помолодел лет на двадцать и, взглянув однажды в зеркало, обнаружил даже, что отныне между ним и его компаньоном существует — вероятно, в силу вполне объяснимого взаимного подражания — явное и близкое сходство. Много лет подряд он был Пятнице отцом и господином. За несколько последних дней он стал ему братом, и притом далеко еще не был уверен в своем старшинстве. Преобразилось также и тело Робинзона. Он всегда опасался солнечных ожогов как одной из худших тропических опасностей, угрожающих европейцу и вдобавок англичанину — рыжему и белокожему, — и тщательно оберегался от них, нося плотную одежду и никогда не забывая укрываться под зонтом из козьих шкур. К тому же долгое пребывание в недрах пещеры, а затем близость с землей сообщили его коже нездоровую прозрачность, свойственную вялому картофелю или репе. Но теперь, подбадриваемый Пятницей, он храбро подставил обнаженное тело солнцу. Мало-помалу Робинзон преодолел страх, перестал горбиться, закрывать лицо и расцвел на глазах. Кожа его приняла бронзовый оттенок, новая, ранее не испытанная гордость заставила выпятить грудь, напружить мускулы. Все тело излучало жаркое тепло, казалось, согревающее душу и наполняющее ее уверенностью, какой она не знала доселе. Так Робинзон обнаружил, что человеческое тело, когда оно гармонично, созвучно душе и смутно желанно — в силу рождающегося нарциссизма — самому себе, может стать не только наиудобнейшим инструментом проникновения в систему внешних явлений, но и верным, надежным союзником.
Он разделял с Пятницей игры и упражнения, которые прежде счел бы несовместимыми со своим достоинством. Так, например, он не успокоился до тех пор, пока не научился ходить на руках столь же искусно, как арауканец. Что касается лазанья по горам, то поначалу он не испытал ни малейших затруднений, карабкаясь «по стенке» нависшего утеса. Сложнее оказалось продвигаться, лишившись опоры и все же не опрокидываясь назад и не поддаваясь усталости. Руки дрожали под свинцовой тяжестью всего тела, но это объяснялось далее не недостатком силы, а скорее конфигурацией скалы и конкретным представлением о тяжкой физической задаче, которую ему предстояло разрешить. И Робинзон упорно стремился к цели, рассматривая как решающий успех на своем новом пути победу над собственным телом, достижение поливалентности каждого члена. Он мечтал превратиться в одну огромную руку, чьими пятью пальцами стали бы голова, руки и ноги. Нога могла бы подниматься вверх, точно указательный палец, руки — ходить подобно ногам, а телу было бы безразлично, на какую из конечностей опираться: так рука опирается на любой из своих пальцев.
В те редкие минуты, когда Пятница хоть чем-нибудь занимался, он мастерил луки со стрелами и делал это с необыкновенным тщанием, тем более удивительным, что почти не использовал их для охоты. Выстругав обычный лук из древесины самой упругой и ровной ветви сандалового, амарантового или копайского дерева, он затем с помощью колечек из козьего рога прикреплял к внутренней части дуги полоску самшита, что делало лук еще более пружинистым.
Но самое большое внимание Пятница уделял стрелам: он без конца совершенствовал качество своих луков лишь для того, чтобы удлинять стрелы, которые вскоре стали более чем шестифутовыми. Он стремился довести равновесие наконечника и оперения до идеала и мог долгими часами исследовать стрелу, качая ее на каком-нибудь заостренном камне, дабы точно определить центр тяжести. Что же касается оперения, то тут Пятница явно терял чувство меры: украшал стрелы то перьями попугая, то пальмовыми листьями, а вырезая из козьей лопатки крыловидный наконечник, стремился, как казалось Робинзону, не к тому, чтобы стрела метко и точно поражала добычу, но чтобы она летела, парила как можно дальше и дольше.
Когда Пятница натягивал лук, лицо его застывало, напрягаясь в почти страдальческой сосредоточенности. Он долго подыскивал нужный наклон стрелы, обещающий наиболее эффектную ее траекторию. Наконец тетива со свистом выпускала свою пленницу, щелкнув о кожаный нарукавник, прикрывающий левое запястье стрелка. Наклонясь вперед, вскинув обе руки в порывистом и одновременно как бы молящем жесте, Пятница тянулся вслед за улетающей стрелой. Лицо его сияло радостью столь же долго, сколько упругая мощь лука торжествовала над сопротивлением воздуха и тяжестью дерева. Но едва лишь стрела обращалась наконечником к земле и падала, чуть приторможенная своим оперением, как что-то словно ломалось в Пятнице.