Григорий Ряжский - Колония нескучного режима
— Я не могу от вас принять эту помощь, — подумав, сказал ей Сева. — Я всё должен делать сам, я уже взрослый.
— Ты можешь лишиться квартиры, — спокойно отреагировала бывшая учительница, — ты несовершеннолетний. Тебе ещё год до того, когда ты сможешь назвать себя взрослым. Тебе нужен опекун. И пусть лучше этим опекуном стану я, чем чужой дядя, который пропишется к тебе и оставит тебя под открытым небом. Такая перспектива больше устраивает? Я твоя учительница, я была дружна с вашей семьей, я член партии, в конце концов!
Сева молчал. В том, о чём говорила Мира Борисовна, явно присутствовал здравый смысл. Он и сам об этом недавно подумал, когда получил извещение в райисполком. Получил, но не пошёл. Не было времени. Теперь было ясно, зачем приглашали.
— Я хочу лишь одного, — решительно продолжала атаковать Мира Борисовна, — чтобы ты учился и поступил в свой институт на дневное отделение. Хороший врач не может быть недоучкой. И потом. Потерять три года! Да за это время ты успеешь вылечить тысячу пациентов. Это тебе тоже без разницы?
Сева молчал. Возразить пока не получалось. Мира не отпускала.
— Получишь стипендию, а я буду добавлять. И Парашу пришлю. Вырастешь, выучишься — рассчитаемся. Согласен?
Аргументы были неоспоримы. Штерингас кивнул:
— Согласен, — потом помолчал, привыкая к мысли о новоиспечённой перспективе, и добавил: — И это… спасибо, Мира Борисовна… А какую Парашу?
— Ну, об этом потом…
Домой летела на крыльях. Всё получилось, как было задумано, и оттого она была счастлива. Пожалуй, впервые со Дня Победы. Влетела в квартиру, расцеловала Парашу, которая ещё не ложилась — ждала хозяйку.
— Чавой-та вы? — удивилась Прасковья. — Случилось чаво?
— Беды! Беды, Паранечка, не случилось! Поэтому и радуюсь!
В день, когда Юлик доставил Парашу, Гвидон ещё не знал об ожидаемых их переменах. Юлик уже был в курсе и, пока они добирались до Жижи, не переставал обдумывать плюсы и минусы от такой перемены. В итоге раскидал соображения влево и вправо. Взвесил. Плюсов выходило больше. Разве что часть домашней работы теперь ложилась на них самих. И на Приску с Триш, само собой. Но с другой стороны, в доме будет вода, не будет больше утомительной коровы и надоедливых кур и, в общем, необязательно с такой уж дикой упёртостью заниматься огородом. Так, по мелочи: зеленушка разная, лучок там, укропчик, морковка. И привет! Остальное: картошку, огурчики, яички, молоко, все прочее — можно прикупать у Маруси, через дом от нас. За копейки. Попутно с самогоном.
Гвидон, узнав новость, присвистнул:
— Оп-па! Вот вам и Мира Борисовна. Всех на повороте обошла. А мы думали, идейная! Кроме партсобраний ничего не интересует! А оказывается, дармовая прислуга партсобранию вовсе не помеха. Или я ошибаюсь? — Он вопросительно глянул на Шварца. Тот пожал плечами:
— Знаешь, я думаю, тут история посложней. Мать, скорей всего, на добрую душу напоролась. И отравилась. Подсела на смирение и безотказность. Плюс, есть кого поучить жизни. — Он махнул рукой. — Сами виноваты, ладно.
Прасковья, появившись на месте старой жизни, чувствовала себя немного грешной, но вида старалась не показывать. Тараторила про корову, про курей, пошла по деревне искать покупателей. К вечеру другого дня вопрос был решён, скотину увели, и она была готова распрощаться с Жижей. По крайней мере на обозримое время. А там как сложится. На прощанье, чтобы была достойная причина не виноватиться, сообщила:
— Тама церква хорошая рядом, а тута ходить незнамо куда, — и заревела в голос: — Коро-овку мою жалка-а-а…
Но аргумент про церковь был сильный, и Гвидон сдался. А сдавшись, лично повёз в Москву. Прихватил с собой заодно трех мужиков из их жижинской бригады. Доставив Прасковью до Серпуховки, поцеловал её в щеку и отправился с мужиками к себе на Кривоарбатский — забирать пианино и заодно проведать Таисию Леонтьевну.
Относительно «Бехштейна» решил, что приготовит приятный сюрприз к Тришкиному появлению в Жиже: дом ещё не будет завершён, а свадебный подарок уже будет ждать её на месте.
На квартире его ждало письмо от Приски. Пока мужики стаскивали пианино вниз и ловили транспорт, Гвидон читал письмо жены. Приска писала:
«Здравствуй, мой дорогой муж! Как вы там? Мы с Триш постоянно говорим о вас. Она начинает, а я подхватываю. На следующий день имеем всё наоборот, потому что я первая начинаю говорить про своего мужа, а Тришка перебивает, чтобы доказать мне, что она скучает по Юлику больше, чем я по тебе. Это я так шучу. А вообще мы очень соскучились обе, но надо закончить учёбу. У меня защита диплома назначена на начало июля, а у Триш — ближе к концу. Но прилетим мы все равно вместе, так мы решили. Завтра собираемся поехать в Лондон, чтобы оставить русским (о, прости!), чтобы оставить в советском посольстве документы для получения виз. Они там долго выдают, а мы не хотим задерживаться, чтобы захватить больше жижинского лета. Дом будем строить?
Ещё буду писать тебе. Или звонить? Напиши, когда ты будешь у мамы, я могу позвонить туда.
Целую тебя, мой любимый муж.
Твоя жена, Приска Иконникова-Харпер
P. S. Мама видела наши фотографии и очень хочет познакомиться с вами. Но… ты хорошо понимаешь ситуацию. И привет Юлику, он тоже хороший. Триш ему сейчас пишет письмо…
Да, ещё! На всякий случай оставляю на письме каплю моих духов, чтобы ты меня не забыл. Бумага специальная, толстая. Понятно?»
Гвидон перечитал письмо ещё два раза. Затем закрыл глаза, поднёс письмо к носу и медленно, чтобы не растерять по пути ни грамма драгоценного запаха, втянул воздух ноздрями. Едва уловимо, но всё же, как ему показалось, он что-то ощутил. И это «что-то» пахло Приской. Так он решил. Поцеловал Таисию Леонтьевну и спустился вниз, где в кузове отловленного в переулке грузовичка вместе с пианино уже сидели мужики, чтобы не терять времени на эту самую музыку и поскорей вернуться в Жижу, начинать фундаментные работы. Да и Юлик ждал — хотел торжественной закладки первого камня. Траншеи под фундамент были практически готовы.
Пока добрались, время уже было ближе к вечеру. Они поели, а потом слегка выпили с мужиками по случаю закладки основного дома. Тут-то и произошло то, что на долгие годы разлучило друзей, вызвав между ними взаимное отчуждение и многолетнюю неприязненность.
Мужики ушли брать лопаты, Юлик ненадолго вышел вместе с ними. Вернулся с тяжёлым по виду бумажным свертком. Сказал: айн, цвай, драй — и загадочно улыбнулся. Затем развернул бумагу, и… Гвидон увидел в руках Юлика то, что когда-то он долго не мог потом забыть. То, что снилось ему не раз, вместе с так и не задетым почти войной бронзовым Фридрихом в разрушенном до основания немецком городе Крамме. Это было то самое бронзовое конское копыто, которое подвернулось ему под руку среди обломков кирпича и кусков рваного бетона в сорок пятом, в последние дни войны. То самое, что было отсечено осколком снаряда, выпущенного его батареей по никому не нужному городу, расположенному в стороне от театра военных действий. То, за которое он мысленно просил у Фридриха прощения, как и за изувеченный его артиллерийским расчётом город. А ещё — за никому не нужные трупы мирных горожан, пускай и чужих, и за изнасилованных русскими солдатами немецких женщин. За то, что он, боевой офицер-орденоносец, вынужден был подчиняться жестоким и бессмысленным приказам командира полка — идиота в погонах. За то, что своими глазами наблюдал мародерство и грабежи, совершаемые его соотечественниками, и не мог этому разбою противостоять. За то, что был безучастным свидетелем того, как варварски, походя, уничтожались памятники европейской культуры, а то, что оставалось и представляло ценность, вывозилось вагонами на его, старлея Иконникова, победившую родину…
Знал, конечно, хорошо помнил, что творили они в его городах и сёлах, эти незваные гитлеровские солдаты, как убивали без раздумий, как брали что пришлось по вкусу, как тоже походя давили танками и выжигали смертельным огнем всё, что стояло на их пути, избы и памятники, сады и фонтаны, пшеничные поля и скотину живьём. Своими глазами видел снесённые немецкими снарядами купола православных церквей, которые не успела разрушить советская власть и по которым оказалось так удобно пристреливать фашистские дальнобойные орудия. Да, было, было, и никуда от этого не уйдешь. Было, но не означало, что нужно тоже было стать зверем и продолжать дальше жить по-звериному, по-сволочному, по-волчьи, по-собачьи. Убивать просто так, в ответ на убийство, насиловать без перерыва и разбора, потому что так было и с ними, с их женщинами и дочерьми, грабить, не задумываясь о том, для чего грабишь и что останется после тебя, — лишь только потому, что победили, а оно глянулось. Или вспомнилось. Или не забылось. Или просто очень захотелось. И стало можно…