Григорий Ряжский - Колония нескучного режима
В России же получилось ровно наоборот. Настырной искусствоведше из «Трилистника» удалось-таки уговорить Гвидона Матвеевича сказать своё слово — после того как клятвенно пообещала оказать содействие, чтобы к ним в Жижу протащили газовую нитку. Всего-то километра три, не больше — не вопрос. И решила проблему, не обманула. Правда, лишь через год, после того как художнику Юлию Шварцу была присуждена Государственная премия. Посмертно. За серию иллюстраций к четырём Евангелиям, огромный тираж которых в варианте задуманного «Трилистником» дорогостоящего альбома в паре с довеском из неброско изданной книги Нового Завета действительно ушёл «влёт».
Академик Королевской академии наук, действительный член Американской национальной академии наук, обладатель десятка, и то и больше, самых престижных премий в области биологии и генетики, директор Института селекции растений в Кембридже профессор Всеволод Штерингас так и не приехал в Россию, чтобы посмотреть на сына Ивана. Сначала не мог вырваться, потом засомневался насчёт Суламифь — как правильней подать этот непростой казус, и вообще, стоит ли… Затем, пробыв ещё какое-то время в неопределённости, остыл к теме в принципе. Разве что изредка, в отдельные минуты случайных воспоминаний, мысленно возвращался к дням прошедшим. Тогда он вытаскивал из верхнего ящика стола коровью глиняную свистульку, вертел её в руках и клал обратно, до следующего слабого приступа так и не познанной до конца ностальгии. Да и некогда, в общем, было особенно ностальгировать, поскольку нужно было много и плодотворно работать, чтобы не остаться вне рассмотрения Нобелевским комитетом при выдвижении на очередную премию. Потому что по самому большому счёту именно она оставалась единственной пока не реализованной жизненной мечтой.
В две тысячи девятом, когда в доме Иконниковых меняли чугунные радиаторы отопления на новые, турецкие, шестнадцатилетняя Наташка Иконникова обнаружила вывалившийся из-за батареи сложенный вчетверо листок пожелтевшей бумаги в клеточку, вырванный из ученического школьного блокнота. Это было стихотворение. Она быстро пробежала глазами строки, написанные упругими, круглыми, одна к одной, буквами, и то, что прочла, ей ужасно понравились. Там было про деревню, явно про их родную Жижу. Про то, как уходит ночь и наступает рассвет очередного дня. Стихи были светлые и немного наивные. Она показала их отцу:
— Твоё?
— Нет, — ответил отец Иоанн, — я никогда не писал стихов.
— А кто здесь жил до тебя, в моей комнате?
— Ницца жила когда-то. Очень-очень давно. Но мне кажется, она тоже не писала стихов. Она женщина больше деловая, чем творческая. По крайней мере мне об этом ничего не известно. Я вообще мало с ней знаком, к сожалению. Так уж вышло — не было оказии, несмотря что у нас общий отец. А стихи и правда хорошие. Правильные какие-то. Человеческие. И очень добрые. Да, дочка?
— Да, — серьёзно ответила Наташка. — Правда. — Подумав ещё чуть-чуть, добавила: — Я тоже буду писать стихи, по-моему, у меня получится. Тоже добрые, как эти.
Она бережно расправила листок и положила на письменный стол. В этот момент раздался удар колокола, их, жижинского, — чтобы, прокатившись эхом над родной Жижей, обернуться долгим мелодичным перезвоном и покатиться ещё дальше… над обновлёнными жижинскими крышами, над выкорчеванным под новое строительство яблоневым садом, тем самым, бывшим когда-то ничейным, над оврагом с рыцарским копытом на самом дне неисчерпаемого залежа знаменитой жижинской глины, над полуразвалившимся зданием Боровского детдома с её покрывшейся зеленовато-тусклой коркой времени бронзовой Ниццей, припавшей лицом к такой же забронзовевшей Родине-матери, над свежесработанной двухполосной асфальтовой дорогой, ведущей к разросшемуся с годами вширь и в глубину Хендехоховскому погосту, где нашли свой последний приют все они, жижинские колонисты… и уйти едва слышными остатками умирающего в воздухе соборного звона в ясно-голубое жижинское небо вместе со струйками полупрозрачного дыма, истекающего из последних печных труб…
Январь — апрель, 2009 Тунис — Алабино