Маша Трауб - Я никому ничего не должна
Только Люськина мать не верила врачам. Она любила своего сумасшедшего сына больше всех на свете – кормила его с ложечки, спала с ним в одной кровати. Люська ненавидела брата, мать и дом. Чувство было взаимным.
Люська не хотела заботиться о брате, и каждый ее разговор с матерью заканчивался скандалом. Люська говорила, что Игорьку место в психушке, мать билась в истерике и плевалась словами.
Люська все реже звонила матери. Они почти не общались. Если уж откровенно – после последнего разговора совсем не общались.
– Мама, а ты помнишь, что у тебя есть не только сын, но и дочь? – спросила Люська.
– Ты здоровая, а он больной. – Мать сказала это, словно обвиняя.
– Его, больного, она любит, а мной, здоровой, пользуется, – жаловалась тогда мне Люська.
– Не утрируй, – ответила я.
– Это правда.
Люська на самом деле не утрировала. Ее мать безумно любила своего больного сына и не могла простить дочери, что та родилась здоровой.
Люська помогала деньгами. Раз в месяц привозила столько, сколько могла, ждала простого «спасибо». Мать принимала деньги как должное, что Люську особенно бесило. Когда однажды она не приехала и не привезла деньги, мать ей позвонила. Сама. Она никогда не звонила сама.
– Ты не привезла деньги, – сказала мать.
Люська собиралась приехать на следующий день, просто замоталась, но тут ее понесло:
– Мам, а ты не хочешь спросить, как у меня дела? Как я себя чувствую?
– Ты здорова, – сказала мать, – а твой брат болен.
– Я не должна его содержать! – заорала Люська. – У меня своя жизнь!
– Тебе это аукнется, – сказала мать зло, как будто прокляла, и бросила трубку.
Люська приехала и бросила конверт с деньгами в почтовый ящик. Ее трясло. Такой злости она не испытывала никогда в жизни.
На этой злобе Люська и похоронила мать, помня ее слова про «аукнется». Брату было на тот момент уже сорок. Люська решила отдать его в больницу, специализированную лечебницу, и позвонила мне – посоветоваться.
– Отдавай, – не раздумывая, сказала я.
Чего я не ожидала от Люськи, так юридической грамотности. Может, ей кто посоветовал? Не знаю.
Мать успела оформить дарственную – квартиру она завещала сыну. Люська сдала брата в психушку, обратилась к адвокатам и стала полноправной хозяйкой материнской квартиры. Она была довольна. Я это видела. Она считала, что восторжествовала справедливость.
Ее брат в психушке прожил недолго, успел умереть в тот же год, что и мать. Люська, уже на автомате, без эмоций, похоронила брата и больше волновалась по поводу надгробной плиты – менять полностью или дописать имя и фамилию покойника внизу. Места мало, но можно втиснуть. Дешевле будет, чем ставить новую плиту.
Только один раз, когда мы сидели с Люськой у меня дома и пили вино – я уже не помню, по какому случаю, – она вдруг спросила:
– Я виновата? Если бы я не отдала его в больницу, он бы еще жил?
Я тогда совершенно искренне и горячо заверила ее, что она все сделала правильно. Что с таким диагнозом место в спецучреждении, а не дома.
Теперь Люська решила, что она была виновата в смерти брата, что материнское проклятие настигло ее сына, Стасика, что вот и «аукнулось», нужно замаливать грех. Я не могла ее переубедить. Люська стала сумасшедшей православной неофиткой и перестала общаться с теми, кто не разделял ее убеждений. Она нашла других друзей. Так я потеряла единственную подругу.
Наверное, есть какой-то жизненный закон компенсации. Когда я осталась совсем одна, совершенно неожиданно все стало хорошо на работе. Я стала делать «карьеру», как сказали бы сейчас. Меня уважали коллеги, ученики побаивались, но учились стабильно хорошо. Даже троечники подтягивались. Я увлеклась своим делом, мне стало интересно преподавать. Нелли Альбертовна предложила мне стать завучем. Я согласилась. Работы было много, и этим я спасалась. Странно, но я даже перестала болеть. Меня не брал ни сезонный грипп, ни ОРВИ. Даже голова не болела. Я всегда была на работе. А что мне оставалось?
Лена сегодня приезжала. Жаловалась на проблемы на работе. Я не сказала еще – она работает корректором. Тоже вот странно.
– Лен, какой из тебя корректор? Ты же запятые никогда не могла расставить правильно, – иногда беззлобно шутила я. Это было чистой правдой – синтаксис Лене не давался. Она не чувствовала дыхания предложения, не могла уловить на слух, не интуичила. Правила знала назубок, но в сложных случаях терялась и паниковала. Особенно когда речь шла об авторской пунктуации. Но работала, ставила запятые, исправляла.
Она с пеной у рта рассказывала мне, как один автор написал «Конституция» с маленькой буквы. По всему тексту. Она исправила, а он с ней стал спорить.
– Сделай так, как он хочет, – посоветовала я, – кто сейчас соблюдает Конституцию? Время другое.
Лена посмотрела на меня, как на предательницу.
– Это – правило, – упрямо сказала она.
– Автор имеет право на собственное ощущение слова, его значения, – ответила я.
– Нет. Я с вами не согласна. – Лена налилась краской и закашлялась. – И вы раньше были другой. Строгой. Никогда бы не уступили.
Лена часто кашляла и сморкалась. Губы всегда были обметаны герпесом.
– Ты простудилась? – спрашивала я.
– Да, сижу под кондиционером, – отвечала она.
Эта девочка всегда мерзла и простужалась. Как назло, ей всегда доставались места или под форточкой, или у двери. Еще в школе.
Я ее пересаживала, но Лена все равно оказывалась на сквозняке – как будто улавливала его. Даже в теплую погоду она одевалась тепло. В классе над ней посмеивались – она ходила в смешной стариковской телогрейке поверх формы. Уродливой, но теплой.
Я не очень люблю, когда она ко мне прикасается – руки ледяные и ноги, даже летом, когда она приходит в открытых туфлях, – синие от холода.
А еще она не могла сидеть спиной к двери, из-за чего у нее все время случались скандалы на работе. Лена не могла работать с незащищенным тылом. Никто ее не понимал, даже я. Она плакала:
– Не могу. Вздрагиваю и все время оборачиваюсь. У нас в комнате шесть человек, я не в состоянии сосредоточиться, на каждый звук реагирую. И неужели сложно придержать дверь? Почему все ею хлопают?
– Попей валерьянки, – советовала я.
– Пила, не помогает, – отвечала Лена.
На самом деле она профессионал в своем деле. Работает осмысленно, четко, никогда не подведет, на хорошем счету, хотя работу свою не любит, не ее это дело. В этом смысле она моя ученица – занимается всю жизнь «не своим делом», но не может ничего изменить.
Надежда Михайловна и Котечка. Наверное, я должна о них рассказать. Для себя должна.
Вот они для меня до сих пор живы, я часто их вспоминаю.
Надежда Михайловна болела. Высокое давление, сахарный диабет. Больница, дом, опять больница. От Котечки толку было мало – ничем помочь не мог. Только причитал – как же, да как же это, да почему? В больнице – всегда с претензиями. Почему так душно? Чем пахнет? Почему таблетки, а не капельницы? Почему медсестра хамит?
– Не могу я здесь находиться, – говорил он лежащей на жестких подушках и продавленном матрасе жене. – Задыхаюсь.
– Иди, Котечка, иди, – уговаривала она его.
– Нет, я посижу, побуду с тобой, – Котечка делал страдальческое и одновременно героическое лицо. Вздыхал тяжело, морщился, отводил взгляд.
Надежда Михайловна слабо улыбалась. Понимала почему. Из-за болезни она оплыла лицом и телом. Котечке не нравилась толстая больная жена, которой требовался уход. Ему нужна была его прежняя Надя, которая по утрам готовила ему сырнички и всегда повторяла, какой Котечка красивый, какой умный, какой замечательный.
Но даже не это раздражало Котечку, а постоянная необходимость доставать лекарства, платить, покупать… Все крутилось вокруг нужд и потребностей Надежды Михайловны, а не его. К тому же он считал себя еще не пожилым мужчиной и совершенно не собирался проводить часть своих прекрасных зрелых лет в больничной палате.
У Котечки появилась женщина. Сначала он еще морщился от слабых уколов совести, но очень быстро убедил себя, что ни в чем не виноват.
Женщина, Раечка, была, как рассудил про себя Котечка, «не его круга». Но это компенсировалось сырничками, новыми рубашками – «подарок», как, смущаясь, говорила Раечка, и слепым обожанием. Была только одна проблема – у Раечки имелось двое взрослых сыновей, которые хоть и пропадали не пойми где большую часть суток, но в квартире появлялись, ели, ночевали. Она нервничала, выгоняла Котечку и кидалась к кастрюлям. Их встречи были спешными, дергаными и всегда заканчивались вот так – Раечкиной суетой и моментальным переключением внимания с него, Котечки, на сыновей. Сыновья, с которыми Раечка, теребя фартук и краснея, познакомила Котечку, ему не понравились категорически. Мальчики, почти юноши, чуть ли не в лицо сказали матери, что она совсем чокнулась, раз связалась с таким придурком, который красит волосы (у Котечки, как назло, краска осталась на висках – красился сам, в ванной) и носит шейный платок.