Владимир Файнберг - Про тебя
— Получится. Почему вы боитесь взять свой крест? Любовь к другим, какой вы так жаждете — дар Божий. Не от вас рождается. Этот дар способен получить, кто взял крест. Что ваш крест — ваши спутники в автобусе, антисемитизм? Может быть, вы всё время отталкиваете крест, вместо того, чтобы принять? Вы сказали — «клеточка». Но она не может жить без организма. Ведь так? Все мы, христиане, один организм, тело Христа на земле. Его Церковь. А вы ещё и еврей, принявший Христа… В вас исполнение Божьего обетования. — Он протягивает руки, надавливает мне на плечи, и я опускаюсь на колени.
Что‑то произносит по–латыни, затем бережно поднимает меня с каменного пола, целует в лоб.
Кланяюсь, отступаю. Мое место перед отцом Бернаром занимает Оля.
Снова оказываюсь на крыльце, освещённом жидким октябрьским солнышком.
Старая женщина с жемчугами на шее понимающе улыбается, говорит:
— Отец Бернар тонкий психолог, хорошо исповедует.
Не понимает она, что такое отец Бернар! Несчастная, не понимает.
…Во мне что‑то сдвинулось, как, наверное, сдвигаются пласты земной коры после землетрясения. Такое состояние, будто назвали то, что я уже знал, но не осознавал.
Возвращается на крыльцо и Зинаида Николаевна, на этот раз со своей Светланой. Обе отчуждённые, словно поссорились. В коровьих глазах дочери стоят слезы.
Что‑то заставляет меня погладить её по голове. Мать, сжав тонкие губы, сердито отворачивается. Богослужение идёт к концу. Снова ввинчиваюсь внутрь храма.
Причащает отец Василий. Ему ассистирует Игорь.
…Видишь: вот ведь как я устроен! Только что был преисполнен смирения, готовности взять свой крест. Казалось, все ясно, никогда никого не осужу… И — как нож в сердце — придётся принимать причастие не из
рук отца Бернара, да ещё при участии этого бизнесмена–клипмейкера с серьгой в ухе.
— Господи Боже, прости и помилуй меня, закоренелого грешника, — шепчу я, складывая руки на груди, и вслед за Олей, Георгием, Надей подхожу к чаше.
Отец Василий поднимает взгляд, смотрит на меня с явным сомнением, очень странно смотрит. Строго спрашивает:
— Исповедались? Вам отпустили грехи?
На моём лбу ещё горит поцелуй отца Бернара. Склоняю голову.
Отец Василий причащает меня. Игорь подносит к моим губам красную тряпочку, сильным движением проводит по ним. Целую чашу.
Сворачиваю налево к столику, где из рук просиявшей навстречу Кати принимаю стаканчик с «теплотой».
Начинается проповедь. Отец Василий воздаёт благодарность Богу, французскому государству, этому монастырю, его гостеприимным хозяевам, лично отцу Бернару.
Густо пересыпая свою речь цитатами из Евангелия, он говорит о том, что для Христа нет ни эллина, ни русского, ни француза, есть христиане, подающие, несмотря на различия в вере, пример братства всем язычникам.
— В эти тревожные для России часы и дни молимся о том, чтобы Бог ниспослал нашей родине, русскому народу, нашим властям прекращение братоубийства, мир и спокойствие, экономическое возрождение…
По окончании долгой проповеди я выхожу на крыльцо.
— Скорее в трапезную! — Подгоняет всех Игорь. — Автобус в Париж не пойдёт, ему там нельзя останавливаться. Все едут на электричке. Кто не хочет — остаются здесь. Могут посвятить своё время общению с монахами, молитвам. Вечером в двадцать один час собрание перед завтрашним отъездом в Москву.
Судя по тому, как все ринулись наискосок через парк к трапезной, понимаю — не останется ни одного человека. Как говорится, Париж стоит мессы… Что ж, я не лучше других. Зато теперь — вот ведь как устроилось! — нет этого соблазна. До вечера, до девяти часов у меня море времени. Смогу, наконец, свободно поговорить с отцом Бернаром…
Вот он поспешает в своей длинной сутане к подвалу, наверняка хочет лично проследить, чтобы паломники были как следует накормлены завтраком.
— Вы курите? — спрашивает старая дама, сойдя с крыльца и вынимая из кармана чёрной, расшитой весёлыми цветочками вязаной кофты серебряный портсигар. — Это очень хорошие египетские папиросы, угощайтесь.
Положим, это не папиросы, а сигареты в коричневой обёртке. Закуриваю. Благодарю.
— Если вы не боитесь пропустить свой завтрак, может быть, проводите меня на станцию? — Спрашивает она, тоже закуривая. — Ведь вы совсем недавно из Москвы?
— Меньше двух недель.
— А я из Москвы уже семьдесят семь лет… Меня зовут Ольга Владимировна. Я — княгиня (она называет фамилию, известнейшую в истории России). Знаете ли, смертельно надоела среда эмигрантов. А те ваши новые русские, кто сейчас попадает в Париж, я бы сказала — шакалы. Не львы, даже не волки. Шакалы. С ними невозможно, неинтересно говорить. Мне показалось, у вас умное лицо и вы искренне верующий человек. Как это может быть? Я вам позавидовала.
Мы идём по опавшим листьям, по мокрым плитам дорожки к выходу из монастырских ворот. Княгиня показывает направо, на семейство старинных, раскидистых вязов в углу парка.
— Тут, под этими деревьями, будет место моей могилы. Не хочу и после смерти быть среди эмигрантов на русском кладбище в Париже.
— Ольга Владимировна, мне показалось, вы не боитесь смерти?
— Нет, — со светлой улыбкой отвечает она. — Я боюсь жизни. Я устала от своей пустой жизни. Часто приезжаю сюда, к отцу Бернару, сама не знаю зачем.
— На исповедь? Но сегодня вы по–моему не исповедовались?
—А в чём исповедоваться? Я живу настолько пустой жизнью, даже грехов нет. И, скажу вам правду, никогда не было. Большевики убили моих отца и маму. Мне был один год! Мой дядя — юнкер чудом вывез через Болгарию меня и весь архив моих предков в Париж, передал сюда, в монастырь, два пульмановских вагона документов. Поэтому здесь католики занимаются славянской историей и культурой. Потом сюда стекались другие архивы эмиграции.
— Так вот почему монахи знают русский!
— Ну, конечно!
— А дядя?
— Его убили чекисты в тридцать восьмом году. В Испании. От всей той жизни у меня осталась эта нитка жемчуга моей матери и дядин портсигар, они всегда со мной.
— Но откуда вы так хорошо знаете русский? Как я понял, всю жизнь прожили во Франции.
— Воспитывалась в русской семье. Когда шла война с Гитлером, была в маки, в Сопротивлении. С русской группой, с вашими пленными. Знала, зачем живу. — Она приостанавливается, снова закуривает. — Теперь не знаю.
Мы идём по узким, промытым вчерашним дождём улицам. Через каменные ограды свешиваются плети дикого винограда, пассифлоры.
— Тут тихо. Провинция, — говорит Ольга Владимировна. — Совсем как в романах Марселя Пруста. Хотя до Парижа только пятнадцать минут езды на поезде. Вот Эйфелева башня, видите?
Действительно, за волнистым океаном зелени, крыш и шпилей у черты горизонта можно различить знакомый чёрный силуэт.
А вот и широченное окно того кафе–бара, мимо которого вчера вечером вёз меня Этьен. Несмотря на прохладное утро, дверь его открыта настежь. Пожилая чета сидит у стойки, что‑то пьют, глядя на светящийся экран телевизора.
— Мы почти пришли, — говорит Ольга Владимировна. — Хотела спросить вас о Москве, как там на самом деле, и сама не знаю зачем, рассказала свою жизнь. Простите старуху.
— Ну что вы, княгиня! Я тоже порой мучаюсь одиночеством, теряю себя. Не могу, не имею никакого права вас агитировать, но поверьте на слово: Христос есть! Вот сейчас, невидимый, идёт вместе с нами. Представьте хоть на секунду, что не слепой случай поставил нас вместе на крыльце храма, свёл вас и меня… Христианин чувствует — его ведут, и тогда жизнь наполняется смыслом. Можете думать обо мне что угодно, что я сумасшедший, что я фанатик. Мы видимся в этой жизни последний раз. Ольга Владимировна, дорогая, пожалуйста, перечтите Евангелие, непредубеждённо, с открытым сердцем, и вы поймёте, о чём я хотел бы сказать, да сейчас, сгоряча, не сумею. Перечитаете?
Мы стоим у лестницы, ведущей вниз, к платформам железнодорожной станции.
— Перечитаю, — говорит Ольга Владимировна. — Попробую. Обещаю это не вам, а себе. Буду вас очень помнить.
На обратном пути спохватываюсь — почему не сказал, не поделился самым главным, что у меня есть, с Валерой Новицким?! Шлялись, болтали о чём угодно,..
Внезапно, как вспышка, как озарение — должен написать книгу. Бросить все другие дела, написать книгу. Для таких, как Валера. Для всех. Честную, правдивую. О том, как человек продирается сквозь атрибуты псевдохристианства, обрядоверие. К Христу. Как тщится открыть себя для Христа.
Вхожу в раскрытую дверь кафе–бара, сажусь за столик у окна.
Нужно привыкнуть к этим мыслям, обдумать их. Знобит от волнения, а голова пылает.
Откуда вспышка? Смогу ли я написать такую книгу?
Заказывая подскочившему лысому хозяину бара кофе, краем уха улавливаю, как пожилая чета, продолжающая кайфовать у стойки, оживлено обсуждает какие‑то события. Несомненно, говорят о России, о Москве.