Владимир Файнберг - Про тебя
Мне нравится этот парень. Так хотелось расспросить о диссертации, узнать каков результат его изысканий, насколько соответствует образ жизни философов из собственной философии?
Сейчас для меня лично это, может быть, самый болезненный вопрос…
Въезжаем в тёмный, слабо освещённый городок. Ни машин. Ни прохожих. Мокрый сквер с памятником посередине. Витрина кафе, сквозь неё видны немногочиленные вечерние посетители.
Сворачиваем направо, налево. У ограды костёла Этьен притормаживает, выбегает под дождь. Пытается открыть калитку. Заперто. Все вокруг темно и глухо. Оказывается, он не знает, где находится монастырь, никогда здесь не был.
Возвращается, втискивает себя в машину. Едем дальше по мокрой брусчатке узких улиц.
Но вот наши фары освещают крадущуюся у глухой стены фигуру в клеёнчатом плаще, под зонтиком.
Нагоняем. Останавливаемся. Этьен снова выскакивает под дождь. Человек испуганно тычет узким лучом карманного фонарика в лицо Этьена. Потом, сложив зонт, влезает на заднее сиденье машины. Оглядываюсь, Средних лет, но уже угнетён жизнью. Похож на провинциального аптекаря или нотариуса из девятнадцатого века, из какого‑нибудь романа Бальзака. С другой стороны, что я знаю о нём, об этом случайном прохожем в забрызганных дождём очках? Легче всего наклеить этикетку…
Едем мимо бесконечно глухой стены, сворачиваем направо, ещё раз направо и оказываемся у высоких приоткрытых ворот монастыря.
Этьен глушит двигатель. Выходим. Наш провожатый поспешно раскрывает зонт, прощается, исчезает в искрящейся струями тьме.
— Это есть здесь, — говорит Этьен по–русски, показывая на ворота.
— Спасибо. Мерси, Этьен! — тянусь к нему обняться на прощание.
— Момент! — Он обходит «Ситроен», открывает багажник, достаёт оттуда большой коричневый чемодан и вручает его мне. — Ирина, Анастасия, Этьен, Одилия — на, для тебя.
Не даёт слова сказать. Уезжает.
Ошеломленный подарком, вхожу с довольно‑таки тяжёлым чемоданом и маленьким пластиковым пакетом в ворота.
Темно, что‑то вроде парка или сада. Дорожка ведёт направо к комплексу вытянувшихся в сплошную линию двух или трёхэтажных зданий. Окна не светятся. Стучу в одну дверь, в другую. Глухо.
Не видно и нашего московского автобуса. Ни одной машины. Ни одного человека. Монастырь ли это? Туда ли меня завезли?
Различаю слева за деревьями ещё один дом. Направляюсь к нему.
…Старинный. Чуть вычурный. Сужающиеся кверху четыре этажа. Такие дома любил рисовать Ван Гог. Тоже не светится ни одно окно. Впрочем, снизу, из окон полуподвала бьёт свет. Вот и дверь.
Стучу. Никто не открывает. Толкаю её. Со скрипом отворяется.
Ярко освещённая короткая лестница вниз. Спускаюсь в коридор. Он ведёт меня мимо сверкающей надраенными кастрюлями и плитами кухни. Впереди раскрытая дверь в большое, сводчатое помещение, где за длинным столом сидят какие‑то люди. Один из них поднимается, спешит навстречу.
— Здравствуйте! Так вот вы каков! — говорит по–русски, почти без акцента. — Я вас давно жду. Меня называют Бернар.
Глядит, чуть склонив голову набок, с любопытством.
Опускаю чемодан на каменный пол и протягиваю руку старику. Со шкиперской бородкой…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
При ближайшем рассмотрении выглядит он очень плохо. Худой. Желтоватые белки удивительно голубых, невыцветших глаз. Желтая, дряблая кожа лица, рук.
Часа три назад во время вечерней трапезы с пятью или шестью пожилыми монахами, также как и он, одетыми в обычные костюмы, я негромко спросил: «У вас случайно не желтуха, не гепатит?».
Он как раз отрезал и давал мне пробовать с ножа разнообразнейшие французские сыры, принесённые им на деревянной доске из кладовой при кухне.
— Не бойтесь инфицироваться, — ответил он со слабой улыбкой. —Это другое.
Сыры оказались потрясающе вкусны.
Он приволок и несколько запылённых бутылок, судя по этикеткам, монастырских вин из южной Франции. Несомненно, очень выдержанных, дорогих.
Отец Бернар наливал мне понемногу то в один чистый стакан, то в другой. Дегустируя эти пахнущие солнцем и виноградом вина, я испытывал двойную неловкость: и оттого, что, не успев появиться в монастыре, предаюсь винопитию, и оттого, что сам отец Бернар не выпил ни глотка, ничего не ел.
«Мы уже потрапезничали,» — ответил он на мой незаданный вопрос.
Один из монахов принёс мне большое блюдо с картошкой–фри и целиком запечённой форелью, обложенной листьями салата и помидорами.
«Странным образом форель, которую я не съел у Ирины, все‑таки нагнала меня, перелетела на этот стол» — подумал я.
Словно находясь в волшебной сказке, во сне, принялся я за еду, время от времени бросая извиняющиеся взгляды на человека из моих снов, на остальных монахов, которые, как и отец Бернар, сидящий напротив, тотчас начинали кивать мне, мол, не стесняйся, ешь с удовольствием.
То ли под влиянием выпитого вина, то ли от чего‑то другого, я почувствовал себя обязанным сообщить присутствующим, что являюсь плохим человеком: убежал из экуменического центра в Париж, почему и нахожусь сейчас здесь, жду автобуса с нашими паломниками.
И опять они закивали. И я с удивлением отметил — все понимают по–русски. А отец Бернар спокойно произнёс: «Мы знаем. Не надо волноваться. Автобус будет скоро. Сломалось колесо. Нам звонили с пути. Что вы предпочитаете, чай или кофе?»
Я попросил кофе. Мне принесли тяжёлую белую чашку крепчайшего, ароматного кофе — «эспрессо», отчего я сейчас и не могу уснуть в своей «келье».
Ты можешь себе представить, как мне хотелось кое о чём спросить этого старого человека с короткой шкиперской бородкой… Но тут находились другие люди, в высшей степени доброжелательные, милейшие. Но — другие. И я ограничился несколько иным наводящим вопросом: «Такое впечатление, будто вы что‑то знаете обо мне, откуда?»
Я вполне допускал, что за время моего отсутствия сюда из экуменического центра могли позвонить, тот же отец Василий. Пригрозил же он зачислить меня в какой‑то «чёрный список».
И поэтому ты, который знаешь меня лучше, чем кто‑либо на свете, можешь понять, как я был польщён, когда отец Бернар спокойно объяснил: «Тому год или полтора один славист купил ваши книги в русском магазине в Париже, прочитал их и примчался ко мне, чтобы узнать — «Это фантазии, выдумка, или, может быть, правда?». Потом мы тоже прочитали.»
Отец Бернар хотел сказать что‑то ещё, но как раз в этот момент на пороге трапезной возникла раскрасневшаяся пожилая матрона в белом чепце и фартуке. Я успел подумать, что она явилась с сообщением о прибытии нашего автобуса. «Ля гер (война), — закричала она по–французски, и ещё я разобрал из её вопля только одно слово: «Москва».
Все монахи встали со своих мест и замерли, глядя на меня. Отец Бернар тоже поднялся. «Кухарка Марта говорит — у вас в России гражданская война. В телевизоре много убитых, стреляют танки, — он изменился в лице, приложил руку к животу, — будем глядеть, что происходит?»
Как приговорённый, как преступник направился я вместе со всеми на кухню, где над одним из буфетов с посудой светился экран телевизора.
Первое, что мы увидели — разъярённую толпу, штурмующую телецентр Останкино, мельтешение милиционеров со щитами, солдат с автоматами, бегущими среди танков и грузовиков, морг, набитый окровавленными трупами.
Я перевёл взгляд на монахов. Они больше не смотрели на экран. Стояли и молились. Беззвучно, про себя.
Я не мог ни молиться, ни перестать смотреть телевизор.
…Горело сахарно–рафинадное здание — так называемый российский «Белый дом».
«Нельзя! Не надо было мне уезжать из Москвы! Не уехал бы — не было б убитых, свиста и взрывов снарядов, пробивающих белые стены…»
Ты скажешь, слишком многое на себя беру. Скажешь, на все воля Божья, не моя.
Да, так. Понимаю, тебе мои переживания кажутся манией, болезненной манией, недостойной христианина. Но почему я всегда чувствую себя виноватым?
По телевизору продолжали показывать то, что киношники называют «бобслей», то есть склеенные вперемешку короткие куски хроники, и по чередованию дней и ночей этого кровавого маразма я вдруг понял, что события в Москве начались не сейчас, не сегодня.
Я обернулся к отцу Бернару, чтобы попросить его перевести, о чём говорит телекомментатор. На лестнице послышался топот, и в кухню вошли сначала Игорь, за ним — отец Василий.
На меня они даже не взглянули.
— Прибыли, слава Богу! — сказал отец Бернар в то время как наш священник троекратно его лобызал. — Вы уже знаете, что в Москве?
— Слышали, — ответил отец Василий, осеняя себя крестным знамением. — Все волнуемся. Возможно ли от вас позвонить домой? Беспокоюсь о семье.