Афанасий Мамедов - Фрау Шрам
— О чем ты… — сказал я тоже тихим голосом и тоже почему-то начал с рубашки, как люди, у которых и времени много, и в квартире никого кроме них; сейчас же это походило на замаскированный тайм-аут. По Москве знаю, когда сверху начинаешь раздеваться, у тебя времени больше настроиться, особенно если то, что случилось — неожиданно, не в тот день и час. Но в Москве у меня это почему-то всегда — и не тот день, и не тот час, и всегда происходит в лучшем случае под легким киром, а в Баку — всерьез, на трезвую, со всеми вытекающими последствиями; и это совсем по-другому — и куда как острее и опаснее для души уязвимой, и к этому ведь снова надо привыкнуть, хотя бы на неполный месяц.
А кровать (вернее две составленные вместе кровати) была у них с Хашимом из той еще недавней эпохи, которую Нинка презрительно называет эпохой семейных трусов. Мягкая. Глубокая… На таких кроватях браки долго не держатся: все движения — на разъединение, мимо и куда-то далеко вниз. И все смешно, со скрипом получается. Прямо какой-то театр Сатиры. Не знаю, почему ей там не понравилось, почему сюда прийти захотелось? Может, своя кровать (пусть даже такая), как своя рубашка — ближе к телу. Но это же — бром, элениум, а не кровать.
Опять у меня такое чувство, будто за мной кто-то наблюдает сверху. Регистрирует событие. Скрупулезно, внимательно фиксирует каждую мелочь, каждую прихоть двух сросшихся тел.
Я думал, как же мне ограбить Хашима, вместо того, чтобы…
Будучи в самом центре его тайного мира, я искал и не находил этот мир, ни в Иране, ни вокруг нее; а если и находил какой-то микроскопический кусочек, он ни-коим образом не казался мне связанным ни с его мировоззрением, ни с ее.
Насколько же мой сон в поезде был желанней и телесней того, что происходит сейчас. И все-таки именно сон-то и выручил меня, я словно занял у него немного звериной витальности. Если бы я не вспомнил свой сон, как говорят в таких случаях, «потерпел бы фиаско».
Когда она поняла, что конец уже близок, начала догонять меня. И по-моему догнала. Но я все равно спросил ее:
— Ты успела?..
Глупый, конечно, вопрос, зачем спрашивать о том, что ты обязан почувствовать сам; но этим вопросом я как бы намекнул ей, что понял все и оценил, и если дело дойдет до следующего раза, тот раз уже непременно будет ее.
В отпуске все дни (кроме предотъездного) чаще всего текут себе потихонечку без чисел.
Вот уже два дня как я не видел Ирану. Она не спускается вниз, а я не поднимаюсь наверх. Причина?.. Да я как-то и не задумываюсь о ней; ну, не подошли друг другу и ладно, и все. Бывает… Как сказала бы Верещагина, широко разводя руками, хитро улыбаясь и внутренне подготавливаясь уже к трехкратному «эф»: Quod bonum, felix, faustum, fortunatumque sit!?[48] Я только ем, отсыпаюсь, смотрю у Нанки видео и читаю самого модного нынче писателя Довлатова; он как нельзя кстати с его обаятельным, почти амебным героем. Наверняка в жизни сам Довлатов разыгрывал иную карту. Тут Нинка конечно же права. У таких писателей все до мелочей рассчитано; (наследство Хемингуэя.) Афористичность, устойчивость голоса, стремление во что бы то ни стало уплотнить фразу, — это из-за боязни ошибиться, из-за повышенной ранимости; вообще-то ничего в этом плохого нет, — но все-таки мне больше по душе искусство, в котором много лишнего. Например — Саша Соколов.
После того как мы установили на крыше антенну и освободился гриф от штанги, я глядел на него, глядел, а потом подумал, почему бы мне не начать здесь качаться — я и протеин с собою привез. Железо многому меня научило, не только настроением управлять; бокс, книги и железо… Я даже решил писать роман, и у меня уже появилась первая строчка, сразу же погружающая в материал: «Открываю глаза», но дальше этой строчки дело не заладилось, не пошло, дальше… бред. Тогда я для разгона решил написать рассказ, который так понравился Иране, что она меня тут же к своей родственнице затащила, несмотря на то, что у нее еще не закончились месячные. Я подумал, а что если этот рассказ будет вставным в романе, через него, как через те черепаховые очки, что Арамыч мне подарил, можно будет по-иному взглянуть на целое, но я по какой-то странной причине боюсь его писать; может потом, когда-нибудь. И все-таки, я, как тот довлатовский герой, нашел компромиссный вариант; я сел за письмо Нине: просила же она, не забывать ее и писать каждую неделю. Только вывел: «Дорогая Нина…», как в комнату вошла Ирана.
— Ты почему не поднимаешься ко мне? Что-то не так?
— Показалось…тебе не понравилось…
— Мне не пятнадцать лет, я прекрасно понимаю, редко бывает так, чтобы сразу понравилось. А кто такая Нина? — лукаво взглянула на лист бумаги через мое плечо и обняла меня сзади, как мужчины обычно обнимают; оттягивает воротник рубашки и губами влажными раскаленными едва-едва… отчего дрожь холодная, морозная у меня по телу всему…
— Нина — это приятельница моя, — отвечаю я совсем тихо и хочу повернуться к ней лицом, но она не отпускает меня, не хочет.
— Ну, тогда бы и написал: «Дорогая моя приятельница…», а то смотри, домурлыкаешься…
Наконец поворачиваюсь к ней лицом и смотрю долго прямо в глаза, (они сейчас — адрес почтовый, чаемый звонок, они куда как сильнее глаз, отведенных чуть в сторону), а потом… я ее в себя вжимаю, сильнее, еще сильнее…
— Вечером, — шепчет она, — вечером…
Вечером во время просмотра телесериала я поднялся наверх.
Дверь уже была открыта. Ирана ждала меня на кухне…
Баку, Вторая Параллельная, 20/67.
Дорогая Нина, с этого момента роман мой вышел из-под контроля и теперь уже течет в пустоту сам по себе; я чувствую себя сторонним наблюдателем, как будто все, что происходит, — происходит как бы не со мной. Да. Точно, Нина.
Вот уже больше недели, как я отдыхаю в этом городе; теперь хорошо понимаю, почему ты говорила, что прозу мою мало кто примет в Москве, так как она написана человеком с другой, чуждой москвичам ментальностью, почему на мои слабые возражения так резко ответила: «А кто ты вообще такой, чтобы люди еще ломали глаза, тратили свое время драгоценное на то чтобы понять какого-то там Илью Новогрудского, из какого-то там одурманенного, парализованного солнцем Баку». Все так… вроде так, но тогда скажи, Нина, почему, навещая этот какой-то там парализованный город через каждые год-два, я, будучи родом из этого города, не одурманиваюсь, как должен бы по твоему раскладу, нет, Нина, я перестаю понимать многое из того, что происходит тут последнее время. Вот, к примеру, — идет война и гибнут люди (ты, конечно же, помнишь тех мальчишек на грузовике, о которых я тебе рассказывал?), а здесь, Нина, соседи мои, как ни в чем не бывало, вечерами собираются и смотрят бразильские, мексиканские и американские телесериалы (герои которых, между прочим, если не с «чуждой», то вне всякого сомнения с другой ментальностью), и не просто ведь смотрят, Нина, нет, они переживают, они цепенеют перед экранами с носовыми платками в руках; или вот тебе еще: взахлеб читают «Коктейль дайджест» и «Дабл гюн» — газетенки пошибче нашего московского «Спида» будут. Нина, по утрам здесь едят черную икру, — она, видите ли, браконьерская и пока что стоит дешевле уворованного в Гяндже коньяка, делают вид, что цивилизованно выбирают Президента, тогда как он, на самом-то деле, давно уже избран без их участия и уже мнит себя шейхом-вседержителем. Здесь, Нина, девяносто процентов населения ратуют за так называемый «исламский мир» (очередная фальсификация арабских террористов), сами же с удовольствием смотрят нашумевшие «Молчание ягнят» и «Основной инстинкт» по турецким каналам, а кто-то — создает крепкую славянскую общину, куда — как я узнал от моей верхней соседки — входят не только славяне; моя верхняя соседка — бывшая жена моего бывшего друга — сама недавно крестилась (по крещении Ириной нареклась), и теперь она регулярно посещает своего духовника, молоденького рыжебородого отца Алексея, председателя этой общины, что, впрочем, не мешает этой Иране-Ирине три раза в неделю ходить на иглоукалывание по-корейски и каждый вечер встречаться со мной.
Дорогая Нина, в этом большом, воображаемом и так и не отправленном тебе в Москву письме, я стремлюсь быть предельно откровенным, намного более того, чем могут позволить наши отношения (возможно, тому виною и разлука, и расстояние?), впрочем, никогда не начал бы так откровенничать, если бы до такой степени не нуждался сейчас в посреднике; Нина, я ведь знаю, ты поймешь меня (ты и только ты, с твоим безошибочным вкусом, обаянием и терпимостью), дело в том, что рассказывать о своих амурных похождениях надо либо с юмором в настоящем времени, либо в прошедшем, на «третьем» языке и лучше через посредника, такого, как ты, иначе, Нина, неминуемо сорвешься в пошлость, которой полнятся газеты типа «Коктейля дайджеста» и «Дабл гюна». Я хочу говорить с тобой так, как никогда не говорил ни в один из наших московских вечеров.