Юрий Герт - Солнце и кошка
— Что нового в школе?..
Андрей склонился над тарелкой. Он ел, не поднимая головы, не отрывая глаз от горки тускло блестевших коричневатых горошин, ел, стыдясь своего внезапно разбуженного аппетита,— было что-то унизительное, роняющее в этом зверском аппетите, с которым он глотал ломтики буженины, нарезанные, разложенные по тарелке ее руками...
Он ел и слушал — динамомашина включилась опять,— как отец рассказывает о каком-то Селезневе, который собирается выступить оппонентом на защите докторской диссертации отца.
Однажды, говорил отец, ему довелось уже схватиться с этим Селезневым. Тогда Селезнев заявил с трибуны: «То, что предлагает Огородников, пахнет мистикой!» Он ответил: «Не мистикой, а молекулярной физикой, но уважаемый профессор — клиницист и не знает, как она пахнет!»
Он рассмеялся, как бы заново переживая аплодисменты зала.
— Ты уверен, что Селезнев обязательно приедет? — спросила мать, разливая по глубоким тарелкам бульон.
— Я сам отошлю ему приглашение!.. И ему, и Гвоздеву с Паршиным!..
Он тоже был, наверное, голоден, тарелка перед ним быстро пустела. Но слыша его рокочущий баритон, Андрей, как всегда, чувствовал, что весь он — там, в этих схватках с Селезневым, Гвоздевым или Паршиным,— с теми, чьи имена дома повторялись часто, хотя Андрей их плохо помнил...
Ему было известно, что у отца много врагов, и Андрей ненавидел их, возможно, куда сильнее, чем сам отец, для которого они всегда оставались прежде всего научными оппонентами. Он знал, что его отец — талантливый, смелый ученый, разрабатывающий оригинальную теорию биополей — она имеет уже немало последователей, целую «школу Огородникова». Он гордился отцом, радовался его удачам... Но вместе с тем все, чем занимался отец, казалось Андрею далеким, неосязаемым и чуть ли не враждебным. Это был мир абстракций, формул, громоздких, непонятных, чудовищно сочлененных слов. Когда-то, еще в детстве, отец пытался увлечь его наукой и, для начала, объяснить, что такое — атом, электрон. Андрей не мог понять, что такое атом, если его нельзя увидеть и, какой он ни маленький, подержать, покатать на ладони, как шарик от настольного биллиарда. За словом «электрон» ему открывалась пустота, обманная, жуткая, и ничего больше. Это ощущение сохранилось в нем навсегда. Он чувствовал, что ничего не понимает на уроках физики или химии. То есть понимает ровно столько, сколько требуется для жонглирования словами и формулами, но за ними зияла все та же пустота. Он был слеп там, где другие оказывались зрячими. В особенности — его отец. Нельзя жить пустотой — а отец жил там, где обрывался ясный, наполненный красками, формами, звуками, запахами — мир Андрея. И наоборот: именно этот мир, в котором жил Андрей, представлялся отцу пустым.
Ему, например, невдомек было, как это можно часами смотреть на свисающую с крыши сосульку, следя, как на остром ее кончике копится голубая, с жаркой искоркой внутри, капля, как она тяжелеет, набухая, готовая вот-вот сорваться вниз,— а у Андрея в детстве все внутри сжималось и замирало в ожидании этой катастрофической минуты... Когда-то, еще в первом или втором классе, он сидел перед окном, над уроками, сидел долго. Подошел отец и ничего не увидел на пустой странице, кроме кляксы. Чем же он был занят столько времени?.. Андрей заплакал. Он не мог сказать, объяснить, что смотрел на штору, на то, как играл ею ветер, как он пузырил ее, разглаживал складки, ласкал, плескался ею, как волной... Не мог рассказать, что сидел и смотрел на ветер... Он боялся презрительной усмешки отца, который и без того считал его тупицей... И этот страх остался жить в нем тоже. К нему присоединилось ощущение вины: он не оправдывал отцовских надежд. «Ничтожество...» Он как-то поймал в разговоре отца с матерью это слово и решил, что оно относится к нему. Это не вызвало у него внутреннего протеста, сопротивления. Наверное, отец прав, он и есть ничтожество...
Но сейчас, за столом, Андрея вдруг ошеломило. Как он может, при всем его уме и проницательности, не видеть, не замечать самого простого! Того, например, что мать и слушает его, и кивает время от времени, и улыбается — но не слышит, не слышит! А улыбается — чему-то своему! И кивает — чему-то своему! И оттого лицо ее, меняясь вслед за интонацией отца, немного все-таки отстает, запаздывает, и тут возникает узенькая щелочка, зазорчик, едва приметный, но возникает, и она торопится его загладить, прикрыть новым кивком или словом, и ее кивки, ее слова при этом звучат не то чтобы невпопад, но и не совсем впопад... Отец ничего не замечает, динамомашина работает, заполняя ровным и мощным гудением всю кухню: Гвоздев, Паршин, статья в последнем «Вестнике»...
Зато Андрей весь сжался внутри, съежился, напрягся, ощутил себя маленьким, злым, взъерошенным зверенышем, который влажным черным носом тянет воздух и верит не глазу, не звуку, а едва ощутимым запахам, дыханию ветра, шороху, бегучей тени...
Ему показалось, она перехватила его взгляд, не поняла, но что-то ее внезапно встревожило, застигло врасплох. И с той же поспешностью, с какой в минуты смущения или растерянности она хваталась за сумочку, за зеркальце,— с той же торопливостью она согласилась :
— Да, это интересно...
И тут уж вышло, наверное, совсем невпопад, потому что отец в недоумении задержал, не донеся до губ ложку, и переспросил:
— Интересно?.. Эти данные по гриппу абсолютно не вяжутся со всем остальным!..
— Я сразу не сообразила,— поправилась она и отвернулась к плите.
«Ну, еще бы,— про себя усмехнулся Андрей, глядя на ее золотистый затылок,— еще бы... Всего сразу не сообразишь... Где уж, чтобы все и сразу... Что физика сорвется, например, и они окажутся в том же самом кинотеатре... Как тут все сообразить...»
Но кончик спасительной нити был найден.
— Ты знаешь,— говорила она, раскладывая по тарелкам жаркое,— в городе ждут новую вспышку гриппа. «Гонконг-10», у нас такой формы еще не было... Сегодня с утра всех созвали на совещание, потом пришлось ехать, проводить инструктаж по профилактике в поликлиниках...
Утолив голод, Андрей с усилием жевал нарезанную тонкой, хрустящей «соломкой» картошку, но в тот момент, когда_ она заговорила о микрорайонах, совсем перестал жевать. Она ездила в микрорайонскую поликлинику, в те места, где бывала — не помнит даже когда. Так она сказала. И удивительно — там, на окраине, вырос целый город, отличные магазины, универмаги... Так она сказала..
«...и кинотеатры»,— добавил Андрей.
И зажегся. В душе его снова звякнул бубенчик надежды — как там, во дворе, перед домом. Он ждал этого момента. Ждал и ждал. Все время, пока тянулся обед. Ждал, что мать сама расскажет, как она случайно, случайно, случайно — чего не бывает! — встретила Костровского и как они случайно, случайно, случайно завернули в кино... И все! И только!
И сразу все лопнет, развеется, распадется в пыль. Все, что себе он придумал — про манжеты, про все остальное.
Пускай это будет ложью, враньем, пускай даже между ними что-то такое было или есть — все равно, все равно, пускай она солжет на этот раз!..
Ведь как все удачно, как ловко все получается — и грипп, и профилактика, и поликлиника в микрорайонах, и тут же — кинотеатр, «Утраченные грезы», ну, отчего бы не зайти?.. Ну, мало ли что, ведь Сильвана же Помпанини, так отчего бы?..
«...и кинотеатры,— подсказывал он ей,— там, в микрорайонах, такие отличные, модерновые кинотеатры, особенно «Ракета»...
Она сказала:
— И там прекрасные книжные магазины, такой выбор... Я не утерпела, разорилась, купила для Андрея альбом «Мейстер дер фарбе». Он у тебя в комнате, Андрей, ты еще не видел?.. Там вся Дрезденская галерея...
Лицо ее сияло. Она любила делать сюрпризы...
Значит, он не ошибся... В другом он ошибся, в другом — когда чуть не придушил Костыля! «А твоя — лучше?..»
— Спасибо,— сказал Андрей. Все в нем клокотало.— Но мне ни к чему этот «Мейстер дер фарбе».
Он видел, как глаза ее вспыхнули и погасли.
«Сейчас,— подумал он,— сейчас...» Он ждал, наслаждаясь собственной жестокостью: вот-вот на ее ресницах заблестят слезы...
— Что это значит, Андрей?..— В голосе отца звучало раздражение, к которому Андрей давно привык. Оно подолгу копилось, сдерживалось и в открытую прорывалось довольно редко.— Что это значит?..
— Это значит, что мне не нужен «Мейстер дер фарбе».— Он поднялся, оттолкнул табурет.— И вообще — мне ничего не нужно!
— Сядь,— сказал отец.— Что-то я совсем перестаю тебя понимать.— Он положил вилку, бумажной салфеткой вытер губы, снял капельку жира на подбородке, широком, тяжелом.— Ты ведь сам известил нас в начале обеда, что снова ходишь в изостудию. Почему же ты недоволен, если мать купила тебе альбом репродукций Дрезденской галереи?.. Мне кажется, ты противоречишь сам себе...
Логика отца была безукоризненна. Как всегда. Если бы он знал, как смешон — с этой своей логикой!