Гурам Дочанашвили - Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
— В таком случае, вы дайте лучшее определение... Мы и слушать способны с терпением, исключая случая крайней необходимости.
— Это единственный случай, когда я теряюсь... — сказал Александро. — Не могу...
— Почему? — оживилась тетушка Ариадна.
— Потому что, — за Александро ответил Дуилио, — не обладает способностью, не наделен даром пройтись словом по достозначительным местам туловища настоящей женщины.
— Нет, не потому...
И действительно, с чего, с чего начать... Столько было всего... Кто тут помнил о глине на пальцах — пальцы владели плечами, спиною, затылком, руками и грудью, — все было их...
Но рук было две, только две, и не знал, что ласкать, — столько было всего... Хорошо, что и губы имелись, и, целуя шею и грудь, сокровенную тайну вдруг постиг Доменико — величайшую и такую простую... И все тело возжаждало счастья пальцев счастливых — отшвырнул далеко и свой пояс широкий, и плащ... И теперь уже все ощущало друг друга... Но все же, но все же — столько было всего... мягкий живот и упругая шея, губы — ненасытные, мучительно ждущие, и рука, обхватившая тело изогнувшейся женщины, истинной женщины, и в пальцах, перепачканных глиной, в пальцах скитальца, в блаженных частях обнаженного тела — неуловимые, тонкие ребра; и внезапно все тело до последней частицы оказалось счастливее пальцев, содрогнулось от счастья, нестерпимого, страшного, — не земля, само тело кружилось, вдаль уносилось и где-то терялось... И когда затерялось — вздохнул, словно дух перевел облегченно, и, ничком распластавшись на облаке, опустошенный, оглядел лицо женщины и, благодарный, счастливый, поцеловал ее в щеку; женщина странно, так странно смотрела...
И снова любил! И снова пил и пил из ее родников упоенно — не иссякали, столько их было...
— Вот, скажем... Ну хотя бы... — говорил Александро, — хотя бы вот...
Неутоленно припав к груди, целовал Доменико, но какой-то вкус... до того знакомый... Поднял голову, посмотрел на грудь — оказалось, земля, присохшая глина. Похолодел невольно, но потом что-то понял неясное и слизнул с тела женщины землю, и сомкнувшая веки Тереза тоже как будто постигла, что все, все эти «столько всего» — лишь прах, прах и земля, ставшие временно грудью, бедром — этим «столько всего»... Временно... Бренное тело — но в миг сей такое прекрасное, в миг сей цветущее — со вкусом земли на губах целовал ненасытно скиталец...
— Взять хотя бы ладонь, — продолжал Александро.
— Ладонь?! — удивилась тетушка Ариадна, исподтишка оглянув свою.
— Продолжайте, мы послушаем вас, — милостиво сказал Дуилио. — Только не говорите очевидной чепухи.
— Да, ладонь, — задумчиво повторил Александро. — Возьмите руку истинной женщины, всмотритесь в четко тонкие нежные линии... Долго-долго смотрите, а потом осторожно проведите по ним тремя пальцами и загляните в глаза ей — тут же поймете, настоящая ли это женщина... Или свою положите ладонь на ее, испытаете что-то такое... Длань истинной женщины всегда дает ощутить что-то, всегда говорит нам о чем-то неясном, неуловимо далеком... А уж если любит, если любит вас и коснется рукой даже одетого, прикоснется ладонью к плечу, тогда уж...
— Подумаешь, коснется ладонью! — насмешливо воскликнул Дуилио.
На спине, вверх лицом, лежал упоенный скиталец, изнемогший, счастливый, и всем существом осязал прильнувшую к боку женщину, гладившую лоб и глаза и шептавшую жарко: «Не спи, погоди... ведь нравлюсь тебе? Хороша ведь... Не спи, я же нравлюсь... Не одинок ты теперь в нашем городе... Одинок был, бедняжка, совсем одинок, нравлюсь тебе, нравлюсь, не правда ли?..»
— Ладонь, ладонь, — обозлился Дуилио. — Подумаешь, ладонь!
— Эх... — Александро махнул рукой.
— Васко знать не знал никаких там ладоней, но был истинным мужчиной, — заметила тетушка Ариадна.
И тут Александро не выдержал:
— Чем был, наконец, этот Васко, что свел с ума даже вас — бывалую, искушенную женщину.
А тетушка Ариадна прошептала:
— Воды.
На руке покоилась голова Доменико, скитальца, на какой руке!..
Так начались в Краса-городе зимние игры, продолжавшиеся до весны. Весна, что и говорить, имела свои игры, полные звонкого шума. В полдень краса-горожане собирались у замерзшего бассейна с фонтанами, церемонно осведомлялись друг у друга о самочувствии, глотали свежий воздух, прогуливались. Тулио с приятелями проводил время в заведении Артуро. К их компании иной раз присоединялся сам Сервилио, единственный сын Дуилио, который проворачивал какие-то дела в Каморе и только зимой бывал в Краса-городе. Кутил с ними и бледнолицый чужак, денежный Доменико, изменившийся; теперь он часто улыбался и даже веселился, но все равно не посещал с друзьями скверных женщин на окраине города.
Каждый был занят своим делом: стучал молоточком по медной посуде Микел, красил вещи Антонио, вязали теплые носки женщины, зайдя посудачить к соседке; трудились портные, сапожники, плотники, столяры, трудились мастеровые, шили обувь, платье, выделывали блестящие застежки и пряжки, вбивали гвозди, ладили стулья, столы, сундуки, украшали шелковыми цветами широкополые шляпки, чеканили медную посуду, ткали ковры, выдували стеклянную посуду, крутили свой круг гончары, и даже именуемый сумасшедшим Александро мастерил забавные игрушки... И все находило спрос у окрестных крестьян, привозивших в Краса-город свои продукты в обмен на искусные поделки горожан.
Не утруждали себя работой только сыновья богатых, но таких было немного и среди них — Цилио, Эдмондо, Тулио, Винсенте... Были и нищие бездельники вроде Кумео, который кормился в чужих домах, заявляясь непрошеным гостем на званые обеды, набивал там утробу на неделю, да еще с собой утаскивал излюбленную куриную ножку — «куриный пинок», как он выражался. Грязного, грубого, неотесанного Кумео весь город сторонился. Но и у него водились кое-какие деньжата. Сладкоречивый советодатель краса-горожан Дуилио частенько мирил повздоривших супругов, братьев, сестер, родителей и детей, но из спеси никогда не принимал мзды из рук в руки, и признательные горожане отсылали ему вознаграждение с Кумео, за что Дуилио милостиво отсчитывал смердящему посреднику два-три гроша. По вечерам явственней доносились из закрытого окна звуки инструмента, у которого душой была птица, и под окном всегда стояло несколько привлеченных музыкой краса-горожан; правда, разобрать, кто играл — отец или дочь, — они были неспособны: у беззубого человека была дочь, Анна-Мария, игравшая не хуже отца. И если за голубым окном было тихо, все знали: музыкант мастерит свирели на продажу крестьянам. Не обойтись было ему одной лишь музыкой, кто мог прожить, не зарабатывая на хлеб насущный, кроме молодых бездельников, но они вообще не играли ни на каких инструментах.
По вечерам на окно Терезы взирал Доменико, не мерцает ли условленный свет фонаря, и, томясь ожиданием, бесцельно слонялся по Краса-городу; спешили запоздалые прохожие; темнело, и вот уже Леопольдино, озябший, робко оповещал: «Семь часов вечера, в городе все спокойно...» У дома Терезы крутился Доменико... И фонарь, условленный свет... Крутая лестница, а сразу за ней — игры долгой, просторной зимней ночи...
По вечерам Тереза сидела в большой бочке с теплой водой, блестели ее намыленные плечи; промытые, еще влажные волосы были подобраны пестрой косынкой, она лукаво улыбалась вошедшему с холода, смущенному ее видом юноше, и на одной ее щечке появлялась ямочка. «Ну, как дела, Доменико?» — «Хорошо». — «Хорошо, значит...» — смеялась женщина, потирая ладонью шею. «Хорошо, — повторял Доменико, беспомощно улыбаясь.— Перестань, а то...» — «Обидела вас чем?» — огорченно изумлялась Тереза, коварная. «Нет». — «А ты вправду любишь меня?» И Доменико быстро покорно кивал — да, в самом деле любил. «Бедный мальчик, совсем одинок был, — печалилась Тереза, но кто бы сказал — всерьез или дурачась, тем более сейчас разве понять было сидевшую в бочке с намыленным лицом... — Бедный мальчик... Обедал сегодня?» — «Да». — «Что ел, Доменикоооу?» — растягивала она чудно. «Не все ли равно...» — «Ах так, не отвечаешь, да?» — сердилась женщина. «Суп и толму»,— «О-о, это хорошо, прекрасно!.. — Насмехалась она, точно насмехалась. — Посолить не забыл?» — «Ну, хватит, Тереза, иди ко мне...» — «Что ты, я же еще в первой бочке...» Три большие бочки стояли одна впритык к другой, во второй она ополаскивалась, а третью называла «ублажающей». «Ты бы плащ пока скинул, о, какой у тебя пояс, настоящий герой... — И, не теряя времени, торопливо терла бока, но в мыльной воде ничего не было видно. — Знаешь что, отвернись, во вторую бочку перейду». — «Ну и переходи...» — «Не хочу, чтобы ты видел». — «Почему?» — «Потому. А ты снова спросишь: «Почему?» — и я снова отвечу: «Потому». А ты опять спросишь: «Почему?» — и я... и так без конца. Ну отвернись же, Доменико...» — «Нет». — «Отвернись, ты же послушный мальчик. — И, оглядывая пол, испуганно вскрикивала: — Ой, мышь!» — «Где?» — вздрагивал Доменико. «Вон там, в углу... Что, и ты испугался? А мужчины не боятся мышей, ударь ее сковородкой, вон она!» И Доменико, схватив сковородку, кидался в темный угол, а женщина, заливаясь смехом, уже плескалась во второй бочке. «Ха, глупенький... Провела тебя!» — «Ах так, — сердился Доменико, — вот покажу тебе сейчас...» — «Не трогай меня, не трогай, а то закричу»,— пугала женщина и, закрыв глаза, так раскрывала рот, что Доменико невольно отступал: «Ну хорошо, хорошо...» — «Во-от так, — торжествующе улыбалась Тереза. — Ты славный мальчик, — а лицо ее становилось вдруг расстроенным — лукавой была создана. — Знаешь, что сегодня было?..» — «Что?» — «Какой-то тип увязался за мной, когда шла домой». — «И что... что он сказал?..» — «Схватил за волосы...» — «За волосы!..» — «Да, и весь день торчал возле дома... А потом крикнул снизу, что сходит поужинает и опять вернется. Негодяй, обрадовал — вернется сюда... Только ушел, как ты появился. Вдруг он каморец, вдруг бы вы столкнулись, — взволнованно говорила женщина. — Наверняка опять под окном стоит, не вздумай выглянуть...» — «Почему?» — «Прошу, не надо, камень запустит в тебя!» Уязвленный Доменико шел к окну (не боялся — надежных дружков имел уже в городе) и грозно вглядывался в темноту, а Тереза смеялась: «Смотри, где я, Доменикоуу!» — уже нежилась в третьей бочке. «Провела меня...» — сиял Доменико. «Трудно, что ли, тебя провести?! — ликовала она, и взгляд ее делался нежным. — Потому и люблю тебя...» Кто знал, когда ей верить! «Только поэтому?» — «Нет, нет, ты славный мальчик... Высокий, тонкий... о чем-то тоскующий... всегда растерянный чуть... вроде бы смущенный... и удивленный... грустный при этом... что-то ждет тебя... Хороший ты мальчик... — говорила она искренне, взгляд и голос становились печальными, и мгновенно менялась, улыбалась, щурясь: — Теперь, поскольку у нас нет четвертой бочки, накинь на себя свой дурацкий плащ и уходи». — «Почему?..» У Доменико сжималось сердце — от нее всего можно было ждать. «Что, не хочешь уходить?» — «Не... не хочу...» — «Тогда, тогда... сними эту свою и вправду дурацкую синюю одежду и согрей мне постель», — разрешала она недовольно. «Ты тоже не смотри на меня», — просил обрадованный Доменико, не зная, куда деть широкий ремень. «Хочу и буду, что ты его крутишь в руках...» Доменико набрасывал на плечи одеяло и так раздевался. «Оно же прозрачное!» — смеялась Тереза. Доменико дрожал, пока согревался сам и согревал холодную постель, наивный юный скиталец. А Тереза выпрямлялась в бочке, кое-как вытиралась большим полотенцем и, легко шлепая босыми ступнями, неслась к постели, а с мокрых ног ее слетали капли — дождем проносилась женщина, Тереза, забиралась к нему в тепло, влажная, дрожащая, и лежали, обнявшись, затаившись. Доменико ощущал, как теплело рядом с ним тело; укрывшись с головой, согревали дыханьем друг друга, и, наливаясь теплом, постепенно распускалась, казалось, Тереза...