Владимир Войнович - Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)
— Товарищ майор, на него же напали, — допытывался Бакланов. — Что ему было делать?
— Что угодно, — сказал Догадкин. — Стрелять в воздух. Кричать. Отбиваться прикладом. Тут же все рядом, сразу бы подбежали.
— Но ведь по уставу… — настаивал ефрейтор.
— Дурак ты, Бакланов! — Догадкин вздохнул и покачал головой. — Какой там устав, когда мать осталась сразу без двоих детей.
Глава двадцать шестая. Прелести рабства
«Штык является и служит…»
Майор Догадкин вел занятие по изучению личного оружия.
— Курсант Кабакович, что такое штык?
Кабакович бодро отвечает:
— Штык является холодным колющим оружием и служит для поражения противника в рукопашном бою…
«Является и служит…» При изучении технического материала обязательно говорят: «Является тем-то» и «Служит для того-то»… Крыло является несущей плоскостью самолета и служит для создания подъемной силы. Выемка в плече, как нам объяснял старший лейтенант Потапов, «является небольшим углублением и служит для упора приклада карабина».
— Штык является и служит… Имеет сужающуюся треугольную форму с заостренным концом и три канавки для стока крови…
— Кабакович, — морщится Догадкин. — Зачем ты так говоришь?
— Как?
— Ну, про эти канавки… Мы не маленькие, мы все знаем, для чего эти канавки. Но зачем об этом лишний раз говорить?
— А как говорить? — недоумевает Кабакович.
— Скажи просто: имеются три канавки. А для чего, понятно и так.
Лицо неприкосновенное
Часовой является лицом неприкосновенным. Часовой не подчиняется никому, кроме дежурного по части, начальника караула и разводящего. Но и тех признает не всегда. Ситуация, в которой часовой имеет право, даже обязан не подчиняться начальнику караула, оговорена в особом пункте устава. Этот пункт однажды оказался спасительным для нас с Генкой Денисовым.
Мы были в карауле. Генка охранял стоянку самолетов, на которой стояли две развалины: Ил-2 военного времени и первый реактивный Як-15. Генка нес караул возле самолетов, а я у дровяного склада перед стоянкой. Ночь была холодная. Посреди склада стояла полуторка. Генка пришел ко мне, мы с ним залезли в кабину, сидели — травили анекдоты. Генка рассказал мне про колхоз, я ему про что-то еще. Потом обсуждали нашего повара, про которого говорили, что он педераст. Я до армии не знал, что это такое. Слышал, как кто-то обзывал кого-то «пидором», но был очень удивлен, узнав реальное значение этого слова. После службы я много раз слышал о том, что в армии и других закрытых мужских коллективах процветает гомосексуализм. Так вот, ни про каких гомосексуалистов, кроме упомянутого повара (что требовалось еще доказать), я в армии не слышал, и даже в пристрастии к онанизму никто из моих сослуживцев замечен не был. Хотя мы все жили друг у друга на виду. Обсудив слухи о поваре, мы перешли к другим темам, и Генка стал мне рассказывать об американском джазе, большим знатоком которого он был. Рассказ его становился все более вялым, он все чаще зевал, а на имени Дюка Эллингтона засопел. Через короткое время заснул и я. Не крепко — так, чуть-чуть задремал. Но все-таки немного задремал. Только задремал, как почувствовал, что происходит что-то неладное. Что — не понял, но выбрался из машины, вгляделся и увидел, что вдоль кустов кто-то крадется. Я снял с плеча карабин и прокричал уставное:
— Стой! Кто идет!
— Старший лейтенант Потапов, — последовал ответ.
Я так же по уставу, но очень громко, чтобы разбудить Генку, потребовал:
— Осветите лицо!
У него фонарика не оказалось, он стал чиркать спичками.
— Ну, ты видишь, что это я?
— Ничего не вижу. Кругом марш!
— Да ты что! — Старлей стал сердиться. — Это же я, Потапов, начальник караула.
— Кругом марш! Стрелять буду! — предупредил я и взвел затвор.
На это у него аргументов не нашлось. Он резко повернулся и скрылся во тьме. От моих выкриков Генка, конечно, проснулся и тихо убрался к себе на пост. Когда наши два часа кончились, опять явился Потапов, теперь уже с разводящим и сменными караульными. Я ожидал, что Потапов устроит мне разнос, но он спросил вполне добродушно:
— Ты почему не пустил меня на пост?
— Потому что вы по уставу не имеете права приходить на пост один. С вами должны быть разводящий и хотя бы один караульный…
Такой пункт был внесен в устав, потому что, как нам объясняли, во время войны были случаи, когда начальник караула оказывался предателем. Он обходил посты, убивал часовых и подавал знак врагам, что теперь они могут внезапно напасть на спящую часть. Я не думал об уставе, я думал только о том, что не должен ни в коем случае дать Потапову застукать Генку. Про особый пункт устава я вспомнил потом и, как выяснилось, удачно.
Потапов посмотрел на меня с сомнением. Устав он знал не хуже меня, но знал и то, что пункт, на который я ссылался, никем не соблюдался. Начальники караула и дежурные по части много раз пробирались на посты и заставали врасплох часовых, которые курили, или справляли малую нужду, или спали, а бывало (правда, не у нас, а в соседних частях), и девок для компании приводили. Потапов много раз появлялся на разных постах, и никто его не останавливал. А я остановил. С чего бы?
— Ой, что-то тут не то, — сказал Потапов.
— Что не то? — спросил я.
— Если бы знал, я б тебя на губу посадил. А по уставу ты молодец.
Неуставные отношения
Дедовщины у нас не было, потому что не было «дедов». Мы все были ровесники и все одного года призыва. Портянки чужие не стирали и сапоги не чистили. По уставу, как нам объясняли, командиры в некоторых случаях имели право нас бить, но я таких случаев не помню, не считая того, когда Потапов, которому я чем-то не угодил, ударил меня кулаком в бок. И я немедленно ответил ему тем же.
— Ты что? — опешил он.
— А вы что? — спросил я.
— Я пошутил, — сказал он.
— Я тоже, — сказал я.
Тем дело и кончилось.
Еще старшина де Голль пробовал превысить свои полномочия. Однажды он объявил мне за что-то наряд вне очереди и приказал вымыть пол в комнате, которую он делил с каптерщиком Трофимовичем. Я взял ведро и тряпку, вошел в комнату. Вижу там разгром после вчерашней пьянки. Старшина уже встал, а Трофимович еще лежит. Рядом на табуретке полбутылки водки и остатки закуски. Пустая бутылка валяется на полу. На полу же растоптанные окурки. Я посмотрел, ведро перевернул, тряпку бросил и ушел. И никто меня за это наказать не посмел.
Другой эпизод требует объяснения. Не знаю, как сейчас, а в мое время в армии особое внимание уделялось начальством заправке постелей. Они все должны быть заправлены по единому образцу. Подушки взбиты, простыни широкой полосой окаймляют ту часть постели, где ноги, полотенце, сложенное треугольником, лежит ближе к подушке, и все эти элементы — подушки, полосы, полотенца — если посмотреть с боку, должны на всех койках составлять ровную линию. А у нас в школе еще придумали, что постель должна быть идеально ровной, с прямыми углами. Для чего всем выдали по два двухметровых шеста, квадратных в сечении. Утром мы эти шесты запихивали справа и слева под одеяло, а на ночь ставили у изголовья. Как-то при подъеме, когда я замешкался, вбежал старшина и сдернул меня за ногу на пол. Я упал и зашиб локоть. Разозлился, схватил шест и погнался за старшиной. И он на виду у всей роты бежал по всему коридору и укрылся в каптерке. И опять мне за это ничего не было…
Армия — та же тюрьма
В конце 50-х мы с моим другом, ныне покойным Камилом Икрамовым, много лет просидевшим за своего отца — «врага народа», сравнивали лагерную жизнь с армейской и пришли к согласию, что большой разницы нет. Моя служба в армии была лишением свободы на срок, достойный матерого рецидивиста. Четыре года за колючей проволокой, без увольнительных, без свиданий с родными, без надежды на досрочное освобождение. Мало того, что все время внутри территории, огороженной и охраняемой, так еще и сплошные ограничения и запреты. Нельзя ходить одному, а только строем и только с песней. Если один, то должен иметь при себе бумагу за подписью командира, что рядовой такой-то направляется туда-то с такой-то целью. Бляха, пуговицы и сапоги должны быть надраены, подворотничок подшит, а если нет, накажут. Постель надо заправлять так, а не эдак. Нельзя лечь пораньше и встать попозже. Говоря со старшими начальниками (а у рядового все старшие), надо стоять навытяжку и употреблять дикие грамматические формы: «слушаюсь», «так точно», «никак нет» и «не могу знать». Каждого встречного с лычками на погонах или звездами прилежно приветствовать. Все время быть бдительным не в смысле разоблачения возможных шпионов, а как бы не пропустить какого-нибудь самодура, который придерется к тому, что младший по званию не сразу отдал ему честь. Принудительная служба в армии есть форма рабства, и это не частное мнение, а факт. Нам все время вдалбливали убеждение, что дисциплина в Советской армии держится на высокой сознательности. На самом деле в сознательность нашу никто ни на грош не верил, и дисциплина держалась только на страхе — получить наряд вне очереди, загреметь на «губу», попасть в дисциплинарный батальон, где, по рассказам, вообще уже никакой жизни. И именно потому, что жизнь так строго и неоправданно регламентирована, человеческое естество против этого регламента протестует. А поскольку в армии цивилизованные формы протеста (голодовки, забастовки, демонстрации) никак невозможны, то возникает почва для таких крайних форм, как дезертирство. Но на такое безнадежное дело решаются только самые отчаянные или сумасшедшие. Нормальный же человек на такое не идет, но душа-то все равно протестует, и его так и подмывает преступить все запреты, нарушить все предписания и сделать все, чего делать нельзя. Вот и я не упускал возможности сделать то, чего делать нельзя, и при этом никаких угрызений совести не испытывал.