Юрек Бекер - Дети Бронштейна
У своего дяди, зубного врача, она выпросила разрешение покататься на его лодке. Успокоила дядю, заверив, что у ее друга большой опыт управления моторными лодками, хотя это не полностью соответствовало действительности, ибо я по сию пору в моторке никогда даже не сидел. Марта полагала, что опасаться нам нечего, она не раз каталась на лодке с дядей и умеет с ней обращаться. Надо только отойти подальше от берега, тут мы с нею были едины во мнении.
Первая задача состояла в том, чтобы вытащить лодку из-под тента, в центре которого красовалась большая, скопившаяся за долгие дни лужа. Свернув тяжелый брезент, мы положили его в лодку, заняв треть свободного места. Потом Марта открыла своим ключиком замок на цепи, и небольшой мотор, откинутый кверху, опустился в воду винтом. Увидев два весла, лежавших на дне лодки, я успокоился.
Марта приказала мне присесть на корточки и затаить дыхание. Несколько раз резко дернула шнур, другой конец которого уходил через отверстие куда-то внутрь моторного кожуха, и к моему изумлению вскоре раздалось тарахтение движка. Марту, как видно, это весьма порадовало. Вот позор, я торчал там без дела, пока она надрывалась ради нас. Спросил, не пора ли отвязать лодку от причала, она кивнула так, словно сочла предложение относительно приемлемым.
Когда это было сделано, ей непостижимым образом удалось привести лодку в движение. Спокойно, по прямой линии, мы направились к середине озера, без волнения, без всяких осложнений, а вскоре и без страха. Марта несколько напряженно держала рукоятку, которая отвечает одновременно за скорость и курс, но управляла ею столь безупречно, что я удивлялся, как это она тайком от меня сумела освоить эту науку.
На половине пути, а ведь мы хотели добраться до середины озера, я решился встать. Стащил с ног обувь — сначала свои ботинки, потом туфельки Марты, расправил брезент, готовясь лечь. Марта сделала вид, что возмущена, но подняла ноги, чтобы не помешать мне разровнять брезент. Озеро большое и уединенное, якорь можно бросить и не доходя до середины, но я не стал перечить Марте.
На весь остаток пути я улегся, как будто пришел чуть раньше и дожидаюсь Марту. Закинул руки за голову, лежать было удобно, я мог смотреть в небо или Марте в лицо, а если чуть приподняться, то и ей под юбку. А она, хоть и следила за курсом, все-все замечала.
И мне казалось, спустя лишь несколько мгновений уйдут в небытие эти страшные дни и я смогу забыть про письмо Эллы, про отцовскую холодность, про вонищу в домике и собственную мою беспомощность. Я чувствовал приближение блаженства, вот оно, вот, начинается. Закрыв глаза, я представил, как мы с Мартой прыгаем потом в воду, как я еще чуть позже помогаю ей снизу залезть в лодку, ведь борта высоки, и уже стемнело.
Радостный, будто все само собой обернулось к лучшему, вернулся я домой незадолго до полуночи. Я поостыл и накупался, мы прыгали в воду, как мне и мечталось. Устал так, что на пути от нижней площадки к квартире присел на ступеньку чуточку отдохнуть.
Закрыв за собою дверь, я на миг прислонился к ней и представил, какое счастье войти вместе с Мартой в собственную квартиру. И услышал в отцовской комнате голоса: то ли радио, то ли гости. Решил не чистить зубы, во рту у меня еще сохранился вкус Марты.
Моя комната располагалась выше уличного фонаря, там не бывало по-настоящему темно. Сначала я улегся на кровать, потом скинул ботинки, а больше ничего. Когда Марта, наплававшись, полезла обратно в лодку, я действительно подталкивал ее снизу, она постепенно пропадала из виду над бортом, и под конец я держал ее за одну лишь ступню. Но не отпустил, а потянул вниз, и Марта с визгом шлепнулась в воду, а потом пришлось снова загружать ее в лодку.
Между нашими с отцом комнатами была дверь, которой никогда не пользовались, с отцовской стороны ее загораживал книжный стеллаж, с моей — платяной шкаф. Что угодно я собирался делать, только не подслушивать, но все равно слышал голоса. Они смутно доносились в мою комнату, понятно было только, что за стеной люди. Отцовский голос звучал отчетливее других, но и его я разобрать не мог. Бывало, он приводил кого-нибудь из бильярдной перекинуться в карты, но можно ли представить его за карточной игрой в такие-то дни?
Однажды, когда мне было одиннадцать лет, я услышал среди ночи громкий женский смех за стеной. Шкаф с моей стороны двери еще не стоял, звук проникал сюда свободно. Отец требовал тишины, хотя сам говорил очень громко. Женщина в нашей квартире, ночью — немыслимо, какой уж тут сон. Они зашептались, но сквозь шепот прорывались то смех, то хихиканье, будто отец ее щекочет. В замочной скважине темно, и светлее не стало, когда я попытался поковырять ее карандашом. Пришлось мне пуститься на рискованное предприятие, то есть выйти в коридор к скважине его собственной двери. Как сейчас помню, на всякий пожарный я натянул штаны. В коридоре горел свет. Не успел я сделать и двух шагов, как произошло невероятное: отцовская дверь отворилась и голая женщина вышла из комнаты, видимо, в ванную. Лицо ее, несмотря на седые волосы, показалось мне очень красивым. Открывая дверь, она обернулась к отцу, а потому заметила меня, лишь пройдя чуточку вперед. Испугалась и шлепнула себя по губам, но беззвучно. Грудь у нее была неописуемо велика, прежде я никогда не видал женскую грудь, только на картинках. Мы довольно долго стояли друг против друга, но я так и не отважился перевести взгляд с верхней части ее тела на нижнюю. Наконец, улыбаясь и нисколечко не стыдясь, она сказала, что мне, верно, не спится. Кивнув в подтверждение, я улепетнул в свою комнату. Спустя несколько мгновений к моей кровати подошел отец. Гладил меня по голове и вообще вел себя так, будто старается утешить в горе. На нем одни штаны, пахнет водкой. Вдруг мне пришло в голову, что та женщина и есть моя мама, а история про ее смерть — чистой воды обман. Спросил у отца, но тот обнял меня и прошептал, мол, не надо пороть такую жуткую чепуху.
Вроде бы различив голос Гордона Кварта, я сообразил, что в соседней комнате идет совет похитителей. Интересно, как это получается: узнаешь голос, не разобрав ни слова? С тех пор никогда в нашей квартире не появлялись женщины, ночью не появлялись. И как это им не наскучило по сотому кругу обсуждать, как вести себя с пленником, и по сотому кругу не находить решения. Слышен и третий голос, Ротштейна, он у меня сегодня вечером Голубок, а собралось лагерное начальство.
Никто из них не старался говорить потише, включая отца: то ли недослышали, как я вернулся, то ли не считают нужным обращать на меня внимание. В пивной они встречаться не могут, у Кварта живет Ванда, у Голубка дома его голубица, остается только наша квартира.
Я встал, чтобы призвать их к порядку. Наша квартира — идеальное место для встреч, наша дача — подходящая тюрьма, мне вдруг померещилось, что все свои дела они нарочно взвалили на мои плечи. Однако на пути к двери я передумал и решил подслушать. Если все у них в порядке, зачем сидеть тут ночью и держать совет?
Шкаф я отодвинул от двери; помню, на это потребовалась уйма времени. Слева от шкафа половицы всегда скрипят, на это место нельзя ступать и шкаф не поставишь, я решил сдвинуть его ближе к центру комнаты. Стоило тронуть шкаф, как голоса зазвучали громче, но я не стал прислушиваться, пока не закончил. Когда в соседней комнате зависала пауза, я тоже прекращал свою деятельность.
Наконец шкаф встал достаточно далеко. Я лег на пол, между дверью и порожком имелась щель, достаточно широкая для света.
С первых же услышанных слов до меня дошло, отчего они не считают нужным вести себя тихо: разговор шел на идише. Отец умеет изъясняться на этом языке? Невероятно. Я было подумал, что там сидит кто-то чужой с отцовским голосом. До сих пор он не просто избегал говорить на идише в моем присутствии, но даже не намекнул ни разу, что на такое способен. А тут — ни следа неуверенности, ни единой запинки, речь вмиг полилась вольным потоком. Мне стало жутко: какое предательство. Отец говорил громче остальных. Рассчитывал на прослушку, нарочно открывая мне свой секрет? За всю жизнь не испытывал я к нему такой неприязни.
Сам я знал на идише пять — десять слов, понятия не имею откуда. Кварт иногда говорил: «лехаим», отец — «мазл тов», еще где-то я подхватил «бекицер». Однако мне и в голову бы не пришло употреблять эти слова, а слушая других, я волей-неволей старался подставить обычное слово взамен. Пересыпать речь еврейскими словечками, по-моему, все равно что навязывать кому-то свой фольклор. Конечно, это касается только тех людей, которые умеют говорить иначе, если хотят.
Голубок покашливал, сквозь щель до меня донесся запах табачного дыма. Звучание языка было мне неприятно, а не просто чуждо, как другая какая-то иностранная речь. Тут граница понимания совсем близко, меня не покидало чувство, будто стоит только напрячься и уловишь смысл. Может, они говорили на идише оттого, что этот язык казался им особо подходящим к случаю?