Славомир Мрожек - Валтасар
Первым очнулся от растерянности Советский Союз. Естественно — ведь он являлся родиной пролетариата, и орава «народных демократий» могла избавиться от ядовитых паров капитализма только после него. И в первую очередь должна от них избавиться Польша.
Случайно в утренних новостях по радио я услышал сообщение, прочитанное диктором с подобающей литургической торжественностью: первым секретарем КПСС избран товарищ Хрущев[111]. Так начался период правления Хрущева, запомнившийся кризисами в Польше и Венгрии, визитом Хрущева в Америку и Карибским кризисом, едва не погубившим земной шар. Как я уже писал, социалистические новости, даже такие важные, появлялись скупо и запоздало. Западные советологи долго еще спорили о том, что затевал Советский Союз.
«Войдут или не войдут?» — это звучало задолго до «Солидарности». Поговаривали даже, будто Хрущев приземлился на аэродроме в Бёрнерове под Варшавой и предъявил Гомулке ультиматум: если Польша не выполнит требования Советов, то они «войдут». Гомулка заверил Хрущева, что советские требования будут выполнены. Но попросил терпения, утверждая, что в Польше ситуация уже настолько обострилась, что быстро навести порядок невозможно. Хрущев согласился с этим и отбыл, а Гомулка сыграл такую же роль, какую позже, при Брежневе, сыграл Ярузельский, только в более мягкой форме.
У Хрущева хватало забот. Едва он уладил дела с Гомулкой, как потребовалась интервенция в Венгрию. Там ему повезло меньше, чем в Польше. В Будапеште вспыхнуло восстание.
Помню сообщения об этих событиях. Несколько ночей подряд мы сидели большой компанией на улице Св. Яна в Кракове. У одного джазового музыканта — уже не помню, у кого именно, — была полулегальная квартира. Мы беспрерывно слушали радио. Знакомые и полузнакомые входили и выходили, никто не спал, всех угнетала неизвестность. Польша была открыта со стороны Венгрии, польские военные корреспонденты находились в Будапеште, польские самолеты приземлялись там, доставляя кровь для раненых, — вот всё, что мы знали. Точная информация скрывалась, зато распространялись самые дикие слухи, сознательно инспирированные советской стороной. В результате никто не знал, что там творилось на самом деле. (Потом так продолжалось годами.) Советский Союз подавил восстание, а нас задушил пропагандой. Польша занялась своей «малой стабилизацией»[112] и забыла о Венгрии.
Разумеется, мы ничего не знали о планах, намеченных Хрущевым и Гомулкой в Бёрнерове. Когда Гомулка вернулся из негласной ссылки[113] и стал Первым секретарем, мы все его любили, в том числе и я. Есть такой снимок: Гомулка на переднем плане — выступает с трибуны на площади Дефилад, а под трибуной — ликующая толпа, море восторженных лип. Вскоре после этого я уехал из Польши, и только после второго, следующего отъезда понял масштабы перемен, произошедших в Польше, — перемен к худшему.
Я выехал в Париж в самом конце 1956 года с Тадеушем Новаком, моим соседом, и с Виславой Шимборской. В Париже к нам должен был присоединиться Ян Юзеф Щепанский, который уехал немного раньше. Наша внутренняя связь с Краковом была тогда очень глубокой, глубже, чем теперь. Мы не представляли себе жизни в другом городе, тем более — в Париже. Перед отъездом я сшил себе костюм из черного крепа, из которого обычно шили траурную одежду. Материал приобрел в комиссионке. Поскольку начиналась зима, я заказал и жилетку, чтобы не мерзнуть. Костюм, сшитый самим паном Дычеком, главным портным «приличного общества», выглядел весьма элегантным и по тем временам модным. Я надел его в Париже только раз — ночью, в кабаре «Crazy Horse Saloon»[114]. Но без жилетки, так как зима в Париже, в отличие от зимы в Восточной Европе, стояла очень теплая и я немилосердно потел.
В Париж мы ехали, кажется, через Катовице, но я в этом не уверен. Может быть, через Варшаву и северную часть Германии? Во всяком случае, сели в поезд в Кракове и вышли на следующую ночь в Париже, на Северном вокзале. Мы стояли на перроне. Я — в красной буцувке[115] и довоенном пальто, которое выменял у Хердегена за нового «мишку»[116] болотного цвета. Тадеуш Новак — в синем берете, как всегда, надвинутом на лоб, и Вислава Шимборская в платочке, завязанном под подбородком. Никто нас не встречал.
И тут во мне проснулся зверь — назову его «отчаявшийся лев». Ситуация была из тех, когда никто уже ничего сделать не может и мне остается только самому что-то предпринять. В смысле знания французского языка на Тадеуша рассчитывать не приходилось. Как и на Виславу Шимборскую — да и не гоже рассчитывать на женщину, которая провела в дороге день и две ночи. Так что вся ответственность легла на меня, тем более, что перед отъездом я начал учить французский. Уроков я взял слишком мало, чтобы свободно разговаривать, но тут уж ничего не поделаешь.
Хотя прежде я никогда не ездил в метро, мне удалось внедрить туда вместе с багажом нашу группу. Доехав до станции «Одеон», мы вынырнули на поверхность. И очутились на просторной площади со множеством расходящихся от нее улиц. Зашли в первый попавшийся бар, чтобы позвонить в гостиницу. То есть это я должен был звонить да еще говорить по-французски. И испытал огромное облегчение, когда мне ответили, что есть свободные номера.
Приключение, о котором я вспоминаю спустя пятьдесят лет, с нынешней точки зрения — пустяковое. Но я хочу подчеркнуть, как мало значили тогда трое затерявшихся в Париже приезжих из Польши. Или — как сильно Восточная Европа была отрезана от остального мира.
Радоваться было рано. Тому, кто не знает Париж, трудно представить, как, оказывается, далеко от площади Одеон до гостиницы «Сен-Луиз-ан-Лиль», если идешь пешком, волоча чемоданы.
Когда мы с Тадеушем Новаком улеглись наконец в убогой комнате на супружеском ложе под грубым одеялом, сильно смахивающим на конскую попону, я почувствовал удовлетворение. Последнее испытание показало, что я не пропаду ни при каких обстоятельствах.
Всё в Париже, начиная с гостиницы, было тогда не таким как теперь. Попоны вместо одеял — подлинный факт. Я посетил эту гостиницу тридцать лет спустя. О прошлом напоминал только контур здания. Гостиница значилась теперь четырехзвездочной и выглядела изысканно, как и вся улица Сен-Луиз-ан-Лиль, которая начиналась от мостика, соединяющего Нотр-Дам с островом (мостик тоже раньше был иным), и заканчивалась на другом берегу острова. Весь Париж изменился неузнаваемо.
Когда я приехал сюда позже, уже навсегда, как раз начиналась чистка Парижа. Президентом Франции был в то время Шарль де Голль, а министром культуры — Андре Мальро, которому и пришла в голову эта идея. Парижские здания с давних времен выглядели грязно-серыми, главным образом, из-за дымящих печных труб, а в новые времена — из-за выхлопных газов. Теперь город становился все светлее и невероятно похорошел.
Франция до самого окончания войны в Алжире в 1959 году оставалась бедной страной, и лишь потом начала богатеть. До сих пор престарелые французы вспоминают время, которое они называют les trente glorieux — «славные тридцать лет», имея в виду тридцать лет растущего благосостояния.
Район, где я жил в первый приезд, выглядел убого. Исключение составляли hôtels particuliers[117] — дворцы (впрочем, тоже запущенные), в которых проживали аристократы и нувориши. Общая бедность проявлялась в неразвитой инфраструктуре и отсутствии туристов. Дыры в полу вместо туалетов никого не удивляли. Меня тоже, поскольку я приехал из Польши, где санитарные условия тогда оставляли желать лучшего. Туризм ограничивался Лувром, Елисейскими Полями и прилегающими к ним кварталами. Захватывал он и «злачный район» вокруг площади Пигаль. Тогда левый берег Сены был густо заселен арабами. Каждую ночь там рвались бомбы — результат полуподпольной войны за освобождение Алжира от Франции. Все это в пределах острова.
То были последние годы, когда полицейские носили короткие пелерины, а в переходах парижского метро на контроле работали женщины средних лет. Они стояли по обе стороны коридора, непрерывно компостируя билеты и без устали болтая о чем-то, мне непонятном, — я еще не умел говорить по-французски. Наверное, о пустяках.
Франция оставалась единственной страной, в которой после войны были еще в ходу «старые деньги». При покупках счет шел на сотни и тысячи франков, а «новые деньги» ввели только через несколько лет. Все два месяца я питался, главным образом, холодным молоком и апельсинами и блаженствовал, поскольку в Польше такое молоко было недоступно, а апельсинов мы не видели уже лет тридцать.
В первые же дни мы по протоптанным дорожкам бросились обходить достопримечательности Парижа, которые каждый турист традиционно обязан посетить. «Oficiel de Spectacles» — еженедельный справочник культурной жизни Парижа — стал непременной деталью нашей амуниции. На театры — как и на рестораны, даже скромные, — денег не хватало, поэтому мы посещали памятники старины и музеи. Но было еще одно недорогое развлечение, которому мы предавались вволю, — кино. В польских кинотеатрах мир идеологически делился надвое: на восточный и западный. В Париже для нас открылась часть, недоступная в Польше, и мы жадно ее поглощали — сказывался голод на кино. После возвращения в Польшу я еще долго пересказывал фильмы Хердегену, и он, хотя не слишком увлекался кино, слушал с интересом. Я с наслаждением смотрел фильмы из любых уголков мира, старательно пропуская советские и из стран «народной демократии». (Эти фильмы здесь тоже можно было увидеть.) Таким образом прошла неделя, может, две — пока не произошло памятное событие: на Елисейских Полях я встретил Цибульского и Кобелю[118].