Григорий Канович - Местечковый романс
Никогда Шлеймке не чувствовал себя таким одиноким и беспомощным, как в ту ночь. Он кружил вокруг трехэтажного здания, стараясь угадать, за каким залитым жёлтым светом окном корчится от боли Хенка. Небо было затянуто плотной рогожей облаков, только иногда они, как овцы, разбредались в разные стороны, и в образовавшейся полынье то тут, то там вспыхивали затерявшиеся звёзды, с которыми Шлеймке переглядывался и даже первый раз в жизни принялся беззвучно переговариваться. Он вдруг вспомнил слова матери, что звёзды — это глаза рано умерших невинных младенцев, и его охватила какая-то неодолимая оторопь. Шлеймке отвёл от небосвода взор, но звёзды, как будто преследуя его, по-прежнему сияли перед ним во всей своей яркости и блеске.
Когда утром к нему выйдет с доброй вестью доктор, Шлеймке отправится к брату, вымоется, побреется, купит в цветочном магазине самый большой букет роз и помчится в Еврейскую больницу к Хенке и новорождённому сыну. Ему очень хотелось, чтобы родился мальчик, он даже имя ему уже придумал — Борух. Благословенный. Мысли о сыне вытеснили из головы все тревоги и страхи, посеянные повитухой Миной.
Занималась заря. В окнах больницы стал постепенно гаснуть припорошенный болезненной желтизной свет. Только из операционной в тающий сумрак продолжало изливаться ослепительное свечение низко свисающих с потолка ламп. Судьбоносная ночь подходила к концу, и наступал, как сказано в Писании, день первый.
Озабоченный Шлеймке несколько раз справлялся в приёмном покое у миловидной барышни о докторе Бенционе Липском и всё время получал от неё вежливый, но неопределённый ответ:
— Доктор Липский сейчас либо на обходе, либо на операции. Зайдите, пожалуйста, чуть позже.
На вопросы, когда он примерно освободится, учтивая барышня только недоумённо пожимала плечиками и кокетливо строила посетителю глазки.
Голодный, измученный дурными предчувствиями, Шлеймке неотрывно следил за каждым выходящим в приёмный покой человеком в белом халате и такой же белой шапочке, но доктор Липский как сквозь землю провалился.
Только часа через два Шлеймке увидел, как тот медленно спускается по лестнице, и в нарушение всех больничных запретов бросился навстречу доктору.
— Похоже, вы всю ночь простояли под окнами, к брату не пошли.
— Не пошёл.
— От стояния под окнами больным легче не становится. И давно вы меня тут ждёте? — спросил Липский ровным бесцветным голосом, которым привык сообщать и плохие, и хорошие новости.
— Давно.
— Наверное, от долгого ожидания вы изрядно изнервничались.
— Да.
— Нам надо с вами серьёзно поговорить.
По хмурому непроницаемому лицу доктора Шлеймке понял — случилось что-то очень скверное.
Они прошли в холл, сели за небольшой журнальный столик друг против друга, и Шлеймке, не дожидаясь, пока Липский заговорит, вдруг выпалил:
— Скажите, доктор, моя жена жива?
— Ваша жена жива, — подчеркнуто спокойно ответил Бенцион Липский.
— Это главное, — выдохнул Шлеймке.
— Роды были тяжёлые. Не обошлось, увы, без крайнего средства — кесарева сечения, то есть операции на брюшной полости.
Наступившая пауза длилась недолго, но в холле вдруг стало нестерпимо душно.
— Во всех клиниках мира такая операция, — продолжил Липский, — до сих пор сопряжена с большим риском и опасностями для матери и ребёнка, но в исключительных случаях врачам не остаётся другого выхода — приходится браться за скальпель. — Доктор пустился в рассуждения об ограниченных возможностях медицины, чтобы хоть ненадолго оттянуть печальное известие. — Жизнь вашей жены мы, слава Богу, сохранили, а вот ребёнка, несмотря на все наши усилия, спасти не удалось.
— Это был мальчик? — задушенным от горя голосом нашёл в себе мужество спросить Шлеймке.
— Да. Поверьте, мы сделали всё, что от нас зависело. Но доктора не боги.
Шлеймке угрюмо слушал и всё больше мрачнел.
— Сочувствую вам всем сердцем, — скорбно произнёс Бенцион Липский. — Как ни горька правда, врачи не могут по требованию больного или его ближайших родственников отменять либо замалчивать её.
— Когда я смогу навестить жену? — замороженными губами прошептал Шлеймке.
— Думаю, завтра-послезавтра.
— А когда их можно будет… забрать отсюда и увезти домой… в Йонаву?
Наступившая тишина была вязкой, болотной. Казалось, слышно, как у недавнего солдата Шлеймке под холщовой рубашкой ухает сердце.
— Когда? — Простой вопрос застал Бенциона Липского, закалённого чужими несчастьями, врасплох. Он не знал, что ответить. — Спрошу у профессора Ривлина. Жену, может быть, через неделю, а может, чуть раньше. В зависимости от того, как будет проходить заживление. — Доктор помолчал, избегая самой больной темы — мертворождённого ребёнка. — А вы, господин Канович, поезжайте-ка домой! В беде нельзя долго оставаться одному.
— Нет, — отрезал Шлеймке. — Нет.
— Вы здесь только ещё больше измучаетесь. Как бы вам самому не понадобилась помощь медиков. Тем, что будете круглосуточно кружить вокруг больницы, вы ей не поможете. Ну так и быть… В порядке исключения я разрешу вам навестить жену. Но с одним условием. Пять минут. И ни одной минуты больше! Я засеку время. Иначе меня за самоуправство выгонят из больницы. Идёмте.
Хенка лежала в просторной палате на высоких белых подушках. Её густые волосы как будто растрепало ветром, они упрямо наползали на прикрытые глаза, но она их не откидывала, как чёрную, траурную вуаль.
— Ты? — Хенка безошибочно узнала мужа по медвежьей походке и дыханию.
— Я… — Он наклонился к постели и осторожно прикоснулся небритой щетиной к щеке Хенки, которая вдруг безудержно зарыдала.
— Не плачь. Будь умницей, не плачь… Я тебя очень, очень… ну ты сама понимаешь… — как в бреду, повторял он, готовый и сам навзрыд заплакать от горя и злости на судьбу. — Чего-чего, а этого никто и никогда у нас не отнимет. Ты меня слышишь? Никто. И никогда. До самой смерти будем друг друга… — Он не договорил, захлебнувшись от собственного беспомощного признания в любви…
— Как, Шлеймке, дальше жить? Как? — простонала Хенка, и её слова снова потонули в судорожных рыданиях.
— Будем жить. Горе — это ведь, Хенка, не преступление, беда — это ведь не позор.
Он услышал скрип двери и заторопился.
— Я скоро приеду… скоро…
Неумолимый доктор Липский сжалился над ним и добавил ещё минуту на прощальный поцелуй. Шлеймке прильнул к жене, и две крупные слезы скатились на белое, как саван, одеяло.
Слух о несчастливых родах облетел всё местечко. Как говорила Роха, несчастья у евреев всегда обгоняют черепаху-радость, которая общей бывает редко.
Сразу по приезде в Йонаву Шлеймке отправился к рабби Элиэзеру. В знак великой скорби тот долго молчал, сдержанно, по-пастырски охал, вздыхал, теребил свою бороду с проседью… Потом он печально изрёк:
— Да укрепит Господь твой дух, майн кинд.
— Я пришел к вам, ребе, за советом. Как быть, когда я его привезу сюда?
— Вопрос твой понятен, сын мой. — Рабби Элиэзер снова подоил бороду и сказал: — Мертворождённых младенцев мужеского пола не велено обрезать и нарекать каким-нибудь именем. Запрещено сидеть шиву[24] и ставить им на могиле надгробный памятник. И хоронить их должно без кадиша.
— То есть просто закопать?
— Да. Родителям и родственникам, правда, при этом не запрещается посещать место захоронения и ухаживать за ним с подобающим прилежанием. Свяжись с Хацкелем, главой похоронного братства, он тебе всё объяснит и всё сделает, как положено.
— Этот немец ничего не знает. Никто не может нам запретить сидеть шиву, — возмутилась Роха. — Что с того, что рабби Элиэзер не запишет его имя в Книгу судеб?.. Обойдёмся и без его записи. Памяти безымянной не бывает.
— Может, всё-таки дождёмся Хенку, — предложил Довид. — Без неё как-то неудобно.
— Не стоит растравлять её и без того истерзанную душу. Подумайте сами — сначала похороны, а потом шива. Хенка может не выдержать, — промолвила Роха. — Всем миром такую страшную боль не лечат.
Вняли её голосу, а не Довида и не «этого немца» — рабби Элиэзера из Тильзита. Обе семьи в течение семи траурных дней сидели дома и никуда не выходили.
Даже богохульник Шмулик вопреки своей твёрдой уверенности, что Бога придумали эксплуататоры, чтобы дурить трудящиеся массы, скорбел вместе со всеми.
— В горе надо проявлять пролетарскую солидарность, — сказал он, усаживаясь рядом с зятем. — Сегодня мне сестра дороже всякой справедливости.
На прощальный ритуал пришёл и домовладелец Эфраим Каплер — в бархатной ермолке, с чёрной ленточкой в петлице, забежал подвыпивший маляр Евель с ведёрком краски и неразлучной кистью, посетили дом на Рыбацкой улице доктор Блюменфельд и повитуха Мина.