Майкл Ондатже - Кошкин стол
Судя по всему, этот невидимый и «слепой» Перера и был автором того, что впоследствии получило название «агрессивного сценария». Суть его в том, что полицейский агент заводит знакомство с преступником, завоевывает его доверие и одновременно пытается внушить ему страх, показывая, что он (полицейский агент) — человек еще более опасный и одержимый. Был случай, когда этот Перера — в частной жизни скромный человек и прекрасный семьянин — отвел подозреваемого в королевский лес в Канди и заставил рыть могилу. Потребовал, чтобы та была в длину метр, а в ширину чуть поменьше, — тело придется сложить пополам. Завтра на заре, пояснил он, состоится казнь. Подозреваемый, молодой член одной банды, решил, что у Переры обширные связи в самых высоких криминальных кругах, и тут же выдал всех своих сообщников.
Вот какова была повседневная работа Переры на службе в уголовной полиции. Правда, мы тогда ничего этого не знали.
Сколько вам лет? Как вас зовут?
Если у нас и происходили какие разговоры с официальными лицами, сводились они к ответам на вопросы. Допрашивая нас во время того шторма — а мы дрожали больше от холода, чем от страха, — капитан снова и снова интересовался, сколько нам лет. Мы отвечали, он переваривал, потом забывал и через минуту спрашивал снова. Мы пришли к выводу, что он либо слишком медленно соображает, либо слишком быстро говорит, потому что он переходил к очередному вопросу, даже не дослушав наши ответы. Постепенно до нас дошло, что реплика эта приправлена сиропом глубочайшего презрения. В ней содержался незримый вопрос: «Сколько дури у вас в головах?»
А мы-то считали, что совершили героический поступок. Ибо не равновелики ли эти часы, что мы пролежали пластом во власти циклона, истории про грешника, ослепленного на пути в Дамаск? В более взрослые годы нам утешительно было узнать, что героев, например, Шеклтона, исключали из школы — возможно, за схожие вещи. «Сколько вам лет, сэр?» — рявкал директор на этого заносчивого и непокорного мальчишку.
В любом случае было очевидно, что капитан не слишком-то жалует свой азиатский груз. Несколько вечеров кряду он декламировал стих А. П. Герберта о растущем национализме на Востоке. Заканчивался стих так:
И птицы все вскричали рьяно:
«Баньян — для жителей Баньяна!»
Капитан очень гордился этим своим номером, и, полагаю, именно тогда и пошатнулось мое убеждение в непогрешимости всех обитателей Главных Столов. Как пошатнулось оно и в тот день, когда, в обществе барона, я переводил взгляд с величественного и благородного бюста Гектора де Сильвы на бездвижное тело, распростертое на постели. Именно это, видимо, и заставило меня через полчаса после того, как тело это погребли в море, подойти к раздвижному столику, на котором позабыто стоял этот самый бюст. Мы с Кассием подняли его (он за уши, я за нос), перевалили через ограждение и отправили за борт вслед за телом.
Похоже, к тому моменту мы уже переросли любопытство в отношении власть имущих. Нам больше был по душе скромный мистер Дэниелс, весь ушедший в заботы о своих растениях, и бледная мисс Ласкети, одетая в этот ее голубиный жилет с многочисленными карманами, предназначенными для переноски птиц. Вот такие вот чужаки, как эти двое, и иные обитатели иных «кошкиных столов», встретившиеся на моем жизненном пути, и вызывали во мне перемены.
Портной
Самым молчаливым за нашим столом был портной мистер Гунесекера. Усевшись на свое место в первый день плавания, он представился, протянув свою визитную карточку: «Гунесекера, пошив одежды. Канди, Принс-стрит». Тем самым он сообщил о своей профессии. За трапезами оставался молчаливым и всем довольным. Смеялся, когда смеялись другие, не превращаясь в пятно неловкого молчания. Но я так и не узнал, понятна ли ему суть наших шуток. Подозреваю, что нет. Тем не менее был он человеком галантным и деликатным, даже если наша шумливость его и коробила, особенно когда мистер Мазаппа разражался своим лошадиным хохотом. При этом он всегда первым отодвигал стул для мисс Ласкети и, угадав смысл наших жестов, передавал солонку или обмахивал ладонью рот, предупреждая, что суп очень горячий. В результате выглядело все так, будто он горячо интересуется застольным разговором. И тем не менее до сих пор, на протяжении всего пути, мистер Гунесекера не произнес ни единого слова. Даже если мы заговаривали с ним по-сингалезски, он витиевато пожимал плечами и вращал головой, будто просил прощения за отказ от беседы.
Был он мелкотравчатым и худосочным. Пока он ел, я следил за его тонкими пальцами, которые дома, на Принс-стрит, небось шили и кроили с безумной скоростью, — там, в избранном кругу, он, полагаю, был вполне разговорчив. В один прекрасный вечер к нашему столу подошла Эмили. Под глазом у нее краснело пятно — днем ее случайно ударили бадминтонной ракеткой. На лице у мистера Гунесекеры отразилась тревога, он развернулся на стуле, вытянул руку и ощупал вспухший участок своими тонкими пальцами, будто выискивая причину вздутия. Эмили, которую это почему-то тронуло, положила руку ему на плечо, а потом на миг задержала его пальцы в своих. То был один из немногих моментов, когда над нашим столом повисла тишина.
А позднее мистер Невил заметил, что у мистера Гунесекеры на шее следы куда более серьезной раны, но он неизменно прикрывает ее красным хлопковым платком. Случалось, платок соскальзывал, и шрам оказывался на виду. После этого мы не приставали к мистеру Гунесекере с вопросами. Так и не поинтересовались, зачем он плывет в Англию — хоронить родственника или лечить каким-то особым способом голосовые связки. Непохоже было, что он едет просто в отпуск, — зачем, если он не может или не хочет ни с кем разговаривать.
Каждое утро, при первых лучах рассвета, я слизывал соль с палубного ограждения. Мне уже казалось, что я различаю на вкус Индийский океан и Средиземное море. Потом я прыгал в бассейн и плавал по-лягушачьи под водой, переворачивался у бортика и плыл обратно, проверяя на прочность свои легкие, оба свои сердца. Наблюдал, как мисс Ласкети галопом несется через очередной детектив, постепенно впадает от него в раздражение и изготавливается швырнуть его в очередное море. А что касается остальных — я упивался присутствием Эмили, которая, проходя мимо, заговаривала с нами.
— Глупо думать, что для мироздания ты — ничто, — сказал мне как-то мистер Мазаппа.
А может, мисс Ласкети. Теперь уже не помню, кто именно, — к концу путешествия высказывания их как-то перемешались. Оглядываясь назад, я не могу вспомнить наверняка, кто именно дал мне какой совет, кто показал себя другом, кто предателем. Да и смысл многих событий я разгадал только много позже.
Вот не припомню, кто же рассказал нам о генуэзском палаццо арматоров? А может, я сам, много лет спустя, уже взрослым, вошел в это здание и долго взбирался по каменной лестнице с этажа на этаж? В результате посещение палаццо арматоров помогло мне понять, как мы воображаем себе будущее и как оглядываемся на прошлое. Начинается все с первого этажа, где висит несколько примитивных карт местных гаваней и недальних берегов, а по мере продвижения вверх, с этажа на этаж, карты заполняются полуоткрытыми, еще безымянными, морями и островами, где-то намечаются очертания неведомого континента. Где-то на средних этажах пианист играет Брамса. Вы слышите его, поднимаясь все выше. Даже заглядываете вниз, в лестничный проем, откуда доносится музыка. Звучит Брамс, а перед вами — изображения новорожденных судов, соскальзывающих со стапелей как некая прелюдия к дивному сну купца, в котором может приключиться что угодно — от великого богатства до губительной бури. Один мой предок владел семью кораблями, которые сгорели где-то между Индией и Тапробаной. У него не было стены, увешанной картами, но он в одном походил на этих судовладельцев: тоже не имел даже приблизительного понятия о будущем. На картинах, которыми увешаны стены первых четырех этажей генуэзского палаццо арматоров, нет человеческих фигур. А потом добираешься до пятого — и перед тобой целое собрание мадонн.
За «кошкиным столом» говорили про итальянское искусство. Слово взяла мисс Ласкети — она прожила в Италии несколько лет.
— Понимаете, у мадонн всегда этакое выражение лица — потому что они знают: Он умрет молодым… и не помогут все эти ангелы, которые обступают младенца, и над головой у них этот сполох пламени как струйка крови. Мадонне ведь дана особая мудрость, так что она прозревает окончательную картину, знает, какая именно смерть его ждет. И не важно, что местная девчонка, позировавшая художнику, была совершенно не в состоянии изобразить этот всезнающий взгляд. Да и сам художник, скорее всего, не умел его передать. Создать его можем только мы, зрители, — мы вычитываем на ее лице это самое знание будущего. Что случится с ее сыном, предрешено историей. Предзнание этой трагедии — в глазах смотрящего.