Альва Бесси - Люди в бою
…Санчасть 35-й дивизии помещается неподалеку от побережья между Реусом и Таррагоной, в роскошном особняке, ранее принадлежавшем местному богачу. Вокруг госпиталя прекрасный парк с подстриженными кустами и зарослями испанского тростника, сейчас наши ребята роют там refugios. В самом госпитале — мраморные ванны, английские и американские сестры, отличная еда, настоящие пружинные кровати с хорошими матрасами и четыре раза в день настоящий кофе с молоком: на завтрак, в десять утра, в четыре часа дня и перед сном, — отличный кофе, и подают его в чистых жестяных кружках. Отсыпаешься, нежишься в горячей ванне, переодеваешься в чистое белье, бреешься, отдыхаешь и — хочешь не хочешь — принимаешь слабительное. Даже начинаешь досадовать, что у тебя нет ни серьезной болезни, ни хотя бы пустячного ранения — так хочется поваляться здесь всласть.
Бомбят Таррагону — до нее отсюда рукой подать, в окнах дребезжат стекла, дом сотрясает страшный грохот, — но испанские, английские, американские сестры невозмутимо делают свое дело. Мы выскакиваем на выложенную плитняком террасу, глядим, как над Таррагоной взвиваются черные клубы дыма. Назавтра утром становится известно, что итальянские фашисты прорвались к морю в районе Винароса, чуть ниже Тортосы, тем самым отрезав республиканскую Испанию от Каталонии и перекрыв сообщение между Барселоной и Валенсией. (В Риме папа дает свое апостольское благословение священному делу генерала Франко.) К особняку подкатывают санитарные машины, сестры поспешно грузят матрасы, белье, медикаменты; пациентов сгоняют во двор: нас эвакуируют на север, в госпиталь 5-го армейского корпуса в Камбрильсе — до него двадцать километров по Средиземноморскому шоссе. Теперь толпы беженцев бредут на юг; Барселона переполнена — их повернули назад. У людей угрюмые, растерянные лица, однако они решительно идут вспять — той же дорогой, что и две недели назад, волоча за собой матрасы, домашний скарб, решета с цыплятами, коз, овец, ребятишек, грудных младенцев, стариков и старух.
Камбрильс довольно убогий городишко, зато госпиталь — современное здание со множеством корпусов, размещенных в великолепном парке с видом на море, — выглядит весьма импозантно. В госпитале есть электричество, канализация, отопление. Раньше здесь помещался монастырь; мы потрясены: как можно тратить такие деньги на монастырь, когда народ живет в ужасающей нищете и убожестве. (Папа дает свое апостольское благословение…) Кормят здесь еще лучше, чем в sanidad (дают жареный рис, говядину, фаршированные pimientos[94] и отличное вино), и кровати здесь куда удобнее, тут есть даже простыни! Здесь очень много раненых, за ними ухаживают испанские сестры; ходячих кормят за длинными столами в огромной трапезной монастыря, прислуживают им хорошенькие подавальщицы…
* * *Еще до моего возвращения батальон передвинулся в глубокий baranco ближе к реке и приступил к реорганизации. Под estado mayor батальона отводят каменную лачугу, чуть подальше по оврагу размещаются испанцы и американцы, которых условно разбивают на две роты; над американцами ставят командиром Рушьяно, его старшим адъютантом назначают негритянского товарища Джо Тейлора, Ребята строят chavolas, в ход идут и сосновые ветки, и похожий на бамбук местный камыш — все, что попадется под руку: уж очень надоело жить под открытым небом. Временами фашистские орудия бьют по нас с той стороны, снаряды ложатся совсем рядом, но в овраг не залетают. Прибывают новые бойцы — их набрали по автопаркам, госпиталям, тюрьмам, трудовым лагерям: многие кантовались на разных непыльных работах в Барселоне, — словом, сейчас состав в нашем батальоне самый что ни на есть разношерстный. Народ крайне расхлябанный и, пуще того, разнузданный. Многие решительно не годятся для военной службы — кто по здоровью, кто по характеру. Мне вспоминается один парень, который служил мишенью для наших остряков. Этот нескладный верзила (здесь я назову его Джоном Генри) родом из хорошей американской семьи, но по характеру совершенная тряпка. К нам его перевели из автопарка, где он находился в относительной безопасности; до автопарка ему довелось побывать на фронте, и это сломало его. Он махнул на себя рукой: изо рта у него вечно течет слюна, он никогда не моется, от него воняет, он ходит расхристанный и бравирует этим. Мне он представляется (я теперь исполняю обязанности ротного писаря) так: «Я дурак, трус и ни на что не гожусь». Он болтает без умолку, ему всего восемнадцать лет, и он вовсе не дурак.
А вот еще один, старикан Элмер Амидон; я помню его еще по Тарасоне, он утверждает, что ему тридцать восемь лет, но на вид ему все пятьдесят. Он с детства работал в шахте, долгие годы изнурительного труда сказались на его здоровье и умственном развитии. Он очень простоват, и ребята вечно подтрунивают над ним. В одну компанию с ним можно зачислить Рода Уэрглза: этот американский моряк с небесно-голубыми, выпученными, словно от щитовидки, глазами еще на учебной базе обнаружил, что у него слабое сердце. Во взгляде его небесно-голубых глаз есть что-то жалостное; позже он отпускает окладистую бороду. А вот и еще один — Джонс, красавец, силач, и при этом сачок, каких мало; кем только он не перебывал за свою жизнь: он и в колледже учился, и шахтером был, и моряком, и лесорубом, и механиком — нет такой профессии, в которой он не попытал бы себя. Здесь он явно не ко двору; он вечно клянчит сигареты, целыми днями дрыхнет и всячески отлынивает от нарядов. Вспоминаются мне и многие, многие другие: эти люди побывали в свое время в бою, потом были переведены в тыл, передовая вселила в них такой ужас, что теперь они совершенно непригодны для фронта. Сразу видно — наберись они духу и представься им такая возможность, они дадут дёру, да так, что только пятки засверкают, а пока они с утра до вечера мелют языками, тешатся планами побега. А есть тут и ребята, что приехали в Испанию в поисках приключений и обманулись в своих надеждах: разочаровавшись, они дезертировали, в наказание были отправлены в тюрьму или в трудовые отряды, а теперь, когда создалось чрезвычайное положение, отосланы обратно на фронт.
Эти ребята с их настроениями («всех стоящих парней поубивали…») действуют заразительно: начинаешь верить, что наше положение безвыходно, во всяком случае, такое создается впечатление, — создается впечатление, что Интернациональные бригады практически уничтожены, что по крайней мере семьдесят процентов наших бойцов погибло, а поток добровольцев через Пиренеи почти иссяк и никак не может восполнить эти потери. Но наших соотечественников дома держат в убеждении, что Линкольновский батальон несокрушим, что три тысячи двести американцев, все, как один, по-прежнему сражаются в Испании. Нам ясно, для чего нужны эти байки, и все равно они рождают в нас цинизм. Правительство забирает в армию всех годных мужчин; население призывают добровольно вступать в армию; до нас доходят слухи, что наша бригада снова будет переформирована: в нее вольется молодое испанское пополнение. Интернационалистов постоянно перестраивают: виной тому и потери в боях, и явное вредительство высокопоставленных чиновников — одни из них завидуют славе Интербригад, другие считают интербригадовцев (и совершенно напрасно) приспешниками Москвы, и неумелость, и неопытность, и в последнюю очередь дезертирство, впрочем крайне незначительное.
Мы выдаем винтовки, патроны, ручные гранаты; я слежу по списку, кому что причитается, и так знакомлюсь с новым бойцом. Он говорит, что его фамилия Рольф; я вглядываюсь в его лицо.
— Эдвин Рольф? — говорю я.
— Да, — отвечает он.
— Тот самый Эдвин Рольф? Поэт?
— Тот самый, — говорит он.
— Вот те на! — говорю я. — Значит, вы знаете Карновского из театра «Груп» и Фибу Бранд.
— Еще бы, — говорит он.
— Вот те на, — говорю я. — Они мне сказали, что вы в Испании, просили найти вас, передать привет.
Мы хохочем.
— Привет, — говорит Рольф.
Рольф был редактором «Добровольца свободы», центральной газеты Интербригад; первым ее редактором был Ральф Бейтс. Хрупкий, узкокостый, Рольф чем-то напоминает птицу, вид у него отнюдь не армейский, Я спрашиваю у него, что он здесь делает, нравится ли ему здесь. Он отвечает, что поначалу ему пришлось туго, но что ему тут нравится. Когда фашисты прорвались к морю, Рольф ушел из газеты и добровольно отправился на фронт. Я не встречал человека более мягкого, более покладистого, менее военного по самой своей сути. Однако в нем живет железная убежденность. Он не расстается с маленьким пистолетом, который ему кто-то подарил; пистолет этот очень ему идет, хотя я не представляю, как он будет из него стрелять.
Я рад, что теперь нас, писателей, здесь двое. Писатели поймут, что я имею в виду.
Идет дождь; дождь льет как из ведра, и мы прячемся от него в лачугах неподалеку. Говорят, за нами должны прибыть грузовики; за полночь мы шагаем к шоссе, однако грузовики не приходят, и мы шагаем восвояси и остаток ночи дрожмя дрожим в промокшей до нитки одежде. К утру одежда высыхает, и начинает припекать солнце, а каждый вечер, едва стемнеет, мы снова выходим длинной расщелиной к дороге, идем вдоль Эбро, ступая как можно осторожнее; фашистские пулеметы за рекой нацелены на наш берег — а река здесь не очень широкая. Мы идем вдоль реки, сворачиваем с дороги, карабкаемся на утесы — там сейчас роют окопы — и всю ночь напролет копаем рыхлую землю: выбросишь одну лопату, три падают обратно на тебя. До чего же все это бессмысленно, бесцельно и до чего похоже на наше положение в этой войне. А вам когда-нибудь случалось выгребать песок?