Джозеф Кутзее - В сердце страны
250. Именно сознание раба составляет, уверенность господина в его собственной правде. Но сознание раба – зависимое сознание. Таким образом, господин не уверен в своей правде. Его правда – в малозначащем сознании и его малозначащих поступках.
Эти слова относятся к моему отцу, к его резкости со слугами, его ненужной резкости. Но мой отец был резким и деспотичным лишь оттого, что не выносил просить и получать отказ. Все его приказания были тайными мольбами – даже я это видела. Откуда же тогда слуги узнали, что они могут сделать ему особенно больно, рабски подчиняясь ему? Их тоже наставляли боги, по каналам, о которых нам неизвестно? Обращался ли мой отец с ними все более деспотично лишь для того, чтобы они перестали раболепствовать? Обнял бы он восставшего раба, как отец—блудного сына, хотя затем, возможно, наказал бы его? Был ли мой отец распят на парадоксе, который разъясняют голоса: от людей, которые гнулись, как тростник, перед его прихотями, он по-своему требовал подтверждения его правды в нем и для него? И не было ли их «Да, господин» провокацией в ответ на его провокацию? Опустив глаза, пряча улыбку, – уж не выжидали ли они, когда он зарвется? Наверное, они знали, что он зарвался, когда взял Анну Маленькую в дом. Наверное, они знали это прежде, чем увидели его безрассудную страсть. Не потому ли Хендрик подавил свою гордость? Не увидел ли Хендрик в соблазнении Анны последнюю попытку моего отца заставить рабыню – пусть глухой ночью – произнести слова, которые одно свободное существо адресует другому, которые он мог бы услышать от меня или от любой из надушенных вдовушек в нашем краю, – но нет, если бы они исходили от нас, то ничего бы не стоили. Или Хендрик все это видел ясно и ничего не простил, а поклялся отомстить? И мое изгнание сюда—месть Хендрика? Говорит ли о моей невинности то, что я ощущаю свое изгнание только как страдание, а не как преступление против меня? Когда же, если не вмешается сострадание, окончится срок мщения? Голоса умолкают слишком быстро. Я благодарна за то, что они мне дают. Их слова золотые. Когда-то меня игнорировали, но я вознаграждена за свои годы одиночества, как немногие. Должна признать: есть справедливость во вселенной. Но слова с неба вызывают больше вопросов, нежели дают ответы. Я давлюсь диетой из универсалий. Я умру прежде, чем доберусь до истины. Я хочу истины, это несомненно, но еще больше я хочу завершенности!
251. Камни. Когда машины начали впервые летать над головой и говорить со мной, мне захотелось ответить. Я стояла на верхушке горы за домом, одетая предпочтительно в белое – в старой залатанной белой сорочке – и, подавая сигналы руками, выкрикивала свои ответы, сначала на английском, а поз же, когда увидела, что мои слова не понимают, – по-испански. «Es mi! (Это я!) – кричала я. – Vene! (Придите!)» – на том испанском*, который мне пришлось изобретать, исходя из первых принципов, интроспективно.
251. Камни. Когда машины начали впервые летать над головой и говорить со мной, мне захотелось ответить. Я стояла на верхушке горы за домом, одетая предпочтительно в белое – в старой залатанной белой сорочке – и, подавая сигналы руками, выкрикивала свои ответы, сначала на английском, а поз же, когда увидела, что мои слова не понимают, – по-испански. «Es mi! (Это я!) – кричала я. – Vene! (Придите!)» – на том испанском*, который мне пришлось изобретать, исходя из первых принципов, интроспективно.
252. Потом мне пришло в голову, что существа в машинах, возможно, летают в экстазе поглощенные собой, и глаза их прикованы к бесконечному голубому горизонту, а послания они роняют, так сказать, мимолетно, чтобы те опустились сами, когда захотят. Поэтому я подумала: а не разжечь ли мне костер, дабы привлечь их внимание, подражая классическим потерпевшим кораблекрушение? Провозившись три дня, я воздвигла целую гору из хвороста. Потом, на четвёртый день, когда первая серебряная машина сверкнула на северном небе, я подожгла свой маяк и побежала на сигнальный пост Гигантское пламя взметнулось к небу. Воздух наполнился потрескиванием колючек и писком издыхающих насекомых. «Isolado! (Одна!) – закричала я, перекрывая рев пламени, танцуя и размахивая белым носовым платком. Как призрак, проплыла надо мной машина. – Еs mi! Vidi! (Это я! Смотрите!)» Но голоса ничего мне не ответили.
253. Но даже если бы существо в машине отозвалось, то, как поняла я позже, шум заглушил бы его голос. Кроме того, спросила я себя, почему они должны подумать, что костер – это сигнал? Разве не мог это быть просто костер путника, или костер из соломы, устроенный веселым землепашцем в честь какого-то праздника, или пожар в велде, начавшийся из-за удара молнии, просто явление природы? В конце концов, совсем не очевидно, что я потерпела кораблекрушение, ничто не указывает на то, что я не в состоянии дойти до ближайшего пункта помощи и попросить все, что мне нужно, – скажем, блага цивилизации.
254. Но, возможно, подумала я затем, я к ним несправедлива и они очень хорошо знают, что я отверженная, и пересмеиваются, наблюдая, как я танцую, заявляя о своей уникальности, в то время как мир полон танцующих людей, посылающих сигналы возле своих личных костров. Быть может, я веду себя как дура и привлеку их внимание и заслужу одобрение, только если оставлю свои песни и пляски и снова начну мести полы и вытирать пыль. Возможно, я веду себя как уродливая сестра в сказке, в которой спаслась только Золушка. Возможно, наступило новое тысячелетие, а я и не заметила этого за отсутствием календаря, и теперь принц рыщет в самых отдаленных местах земного шара в поисках своей невесты, а я, которая так долго лелеяла в своем сердце эту притчу, читая ее как аллегорию своего мщения, останусь с болванами, в то время как счастливая парочка улетит к новой жизни на дальних планетах. Что же мне делать? Мне и так и этак ничего не светит. Быть может, мне следует еще раз подумать о тех словах о невинности невинных.
255. Камни. Не добившись, чтобы мои крики были услышаны (Впрочем, точно ли они меня не услышали? Возможно, они услышали, но сочли меня неинтересной, а может быть, не в их привычках подтверждать общение), я прибегла к письму. Целую неделю, трудясь с рассвета до заката, я возила через велд тачки, полные камней, пока у меня не получилась груда из двух сотен – гладких, круглых, размером с небольшую тыкву, – сложенная за домом. Я покрасила их, один за другим, известью, оставшейся от прежних времен (как добропорядочный потерпевший кораблекрушение, я нахожу применение всяким остаткам; надо как-нибудь составить список вещей, которые я еще не использовала, и в порядке тренировки найти им применение). Складывая из камней огромные буквы, я начала составлять послания для моих спасителей: «Cindrla es mi (Золушка – это я)». И на следующий день: «Vene al terra (Придите на землю)». И: «Quiero un autr (Прошу другого)»; и снова: «Son isolado (Я одна)».
256. После того как я неделями выкладывала послания, катала камни, закрашивала царапины, взбиралась на чердак, чтобы посмотреть, ровные ли строчки, меня вдруг осенило: то, что я пишу, – это, строго говоря, не ответы на слова, которые слетели ко мне с неба, а назойливые приставания. Захочется ли кому-нибудь посетить то место на земле, спросила я себя, куда его столь настойчиво зазывает такое прискорбно одинокое существо, не говоря уж о его возрасте и уродстве? Разве не шарахнутся от меня, как от чумы? Поэтому я надевала свою шляпу с широкими полями в те дни, когда прилетали машины, и начала составлять послания, которые были более спокойными и загадочными – в стиле их посланий ко мне – и, таким образом, более заманчивыми. «Poemas crepusclrs» (Сумеречные стихотворения), – объявила я в первый раз; вообще-то я собиралась написать «Crepuscularias», но мне не хватило камней. (Впоследствии я привезла две дюжины новых камней на тачке, в этой части света камней хватает; правда, не знаю, что мне делать с побеленными камнями, когда перестанут летать машины, это меня беспокоит; возможно, я построю склеп за кухонной дверью, где все будет готово, чтобы туда заползти, когда придет великий день, потому что у меня не поднимется рука отвезти их обратно в их родной велд и разбросать, после того как они так долго были друг другу братьями и сестрами и участвовали в моих посланиях.) «Somnos de libertad» (Мечты о свободе)», – написала я на второй день; «Amor sin terror (Любовь без ужаса)» – на четвертый; «Dii sin furor (Дни без гнева)» – на пятый; «Notti di ami-tad (Ночи дружбы)» – снова на первый. Потом я написала второе стихотворение, в шести частях, отвечающее на различные обвинения голосов: «Deserta mi ofra – electas elementarias – domine o sclava – femm o filia ma sempre ha desider la media entre (Пустыня мне предлагает – выборы элементарные – господин или раб – женщина или девушка, но всегда желает середину между)». Середина! Промежуточная ступень! Между! Как я проклинала свой жребий на шестой день за то, что мне отказано в том, что больше всего нужно, – в словаре настоящего испанского языка! Рыться во внутреннем запасе в поисках какого-нибудь союза, в то время как это слово спокойно лежит себе где-нибудь в книге! Почему никто не заговорит со мной на истинном языке сердца? Промежуточной ступенью, срединной – вот чем я хочу быть! Не господином, не рабом, не родителем, не ребенком – нет, мостиком между, чтобы во мне примирились противоположности!