Эльза Моранте - Андалузская шаль и другие рассказы [сборник рассказов]
Не стоит, однако, умалчивать о том, что он был избалованным и трусливым. В его глазах, если приглядеться, помимо преданности и нелепой ностальгии по детству, можно было увидеть отчаянный страх. Я догадываюсь, что этот страх помогал ему выжить. Надо сказать, что в нашем селении, где жили люди терпимые и доброжелательные, пса не корили за трусость. Это, однако, не значит, что ее не замечали, просто не придавали значения. Более того, жители проявляли великодушие, стараясь не создавать ситуаций, в которых мог бы обнажиться этот недостаток моего пса. От собаки, которая умела смеяться, плакать и мастерски петь, люди и другие собаки никогда не требовали, чтобы та вдобавок умела драться. Как я уже говорил, он был избалован. Его брали с собой как проводника (мой пес по запаху отыскивал остатки древних построек); его называли красавцем, хотя он был дворнягой. Уличные мальчишки скармливали псу плесневый хлеб, а девушки — тронутое порчей мясо. Он был не слишком опрятным и любил похвалу. В ответ он смеялся, высунув язык.
Ему было около десяти лет, когда однажды, поднимаясь по каменной лестнице, он столкнулся нос к носу с другим псом, великолепной немецкой овчаркой,[3] которая зарычала:
— Эй!
Почему бы и вправду не назвать этого пса волком? Свирепость билась в каждой его мышце, а из пасти капала красная пена. Он даже не удосужился бросить моему псу вызов: в его рыке было лишь обещание быстротечной схватки и уверенность в победе. Мой пес засмеялся, чтобы усмирить ярость противника и все обратить в шутку, но уже почувствовал, как им овладевает страх. Волк даже не заметил дарованной ему свыше способности смеяться, лишь мотнул головой — грубое, невоспитанное животное. Ну а что же пес? Собравшись с духом, он запел. Я знаю, какие песни он мог исполнить в подобных обстоятельствах, и убежден, что он пел «Оливу под луной». Но разве волк был способен понять музыку? Собаки, выказывая ярость и презрение к непохожим на них, из века в век со злобным лаем следовали закону: «Избавимся раз и навсегда от этих доходяг!»
Мой пес дышал тяжело, прерывисто и трясся от страха, который, точно издеваясь над ним, проник в каждую клетку его тела. Он заплакал своими странными, крупными кровавыми слезами, почувствовав во рту горький привкус стыда.
Овчарка зарычала снова:
— Эй! Эй!
Моим псом овладело тупое, усталое безразличие и чувство собственной беспомощности. Дрожа от ужаса и отвращения, он ожидал первого прыжка овчарки.
Короткая схватка — и пес бросился к дому. Теперь его преследовал не страх, а сама смерть. Это смерть лаяла его голосом и пела самую красивую песнь, какую мы от него слышали, — страшную и черную, как свернувшаяся кровь, и торжественную, как ночь. Смерть бежала за ним до самого дома. Поваренок склонился над его жестоко израненным телом и, опьянев от запаха драки и крови, прошептал:
— Погиб на поле брани… бедный пес…
Старуха
Невероятно, что такая маленькая и хрупкая старуха смогла прожить так долго. Ее старший внук уже превратился в рослого, крепкого мужчину, и именно он поднял старуху, взял на руки и перенес на кровать, когда та неожиданно соскользнула со своего стула и с легким стуком упала на пол. Падчерица коротко вскрикнула; грузная и неповоротливая, она так и осталась сидеть и лишь кивком велела сыну разобраться, что стряслось. Пока он нес старуху, ему казалось, будто в руках у него ощипанная птичка, — настолько невесом оказался этот мешочек костей.
Весь день и всю ночь она неподвижно лежала с закрытыми глазами на своей узкой железной кровати, точно спала. Ни морщины, ни бледность, ни глубоко запавшие глаза не могли разрушить почти детского очарования ее лица. Старуха была еврейка, вот почему ей не вложили между ладоней распятие.
На следующий день, ни разу не всплакнув, ее вынесли из дома.
После старухи не осталось никаких ценных вещей. Внучке поручили прибрать ее комнату. Порывшись в маленьком чемоданчике, девушка достала оттуда длинный, поношенный шелковый жакет, заштопанное белье с вышивкой и смешную черную шляпку. Там же она обнаружила тончайшую газовую шаль и некоторое время внимательно рассматривала ее. Лиловая, с гиацинтами, шаль на ощупь напоминала паутину. Все эти вещи отдали старьевщику.
Так умерла Беатриче, и закончилась простая история ее долгой жизни.
Когда Беатриче исполнилось пятнадцать, ее семья еле сводила концы с концами. Для матери это означало убогую, беспросветную жизнь в маленьком городке, а для Беатриче — еще и крах всякой надежды найти хорошего мужа. С последним мать не могла смириться и решила продать то немногое, что еще оставалось в доме, лишь бы приодеть свою красавицу дочь. Мать продолжала исправно выводить Беатриче на прогулку, словно семья по-прежнему жила на широкую ногу; они шли по узким улочкам, где из-под брусчатки пробивалась трава, проходили мимо высоких дворцов с башенками, и девушка не смела поднять глаз на прохожих, спрятав лицо под широкими полями шляпы, украшенной цветами. Складки ее платья слегка шевелил ветер, который метался между высокими стенами, солнечный зонтик, сжатый в затянутой перчаткой руке, едва заметно покачивался, а маленькие ножки терпеливо и покорно делали свои шажки.
Мать, не уступавшая Беатриче в изяществе, натужно улыбалась, хотя губы ее отвыкли от улыбки — она искусала их до крови в своих безутешных ночных рыданиях. Так происходило ежедневно; когда солнце уходило за горизонт, освещая последними лучами старинные замки, крепость и мрачную каменную церковь, они возвращались домой. Сквозь опущенные ресницы мать вглядывалась в лица встречных, читая на них неприязнь, высокомерие или, хуже того, жалость.
Шли годы. В конце концов овдовевший богатый торговец, что годился Беатриче в отцы, попросил ее руки. Беатриче ответила согласием, и вскоре справили свадьбу. У торговца была дочка от первой жены, хорошенькая девочка-крепыш с большими черными глазами, она встретила Беатриче, отныне свою мачеху, когда та впервые переступила порог их дома, враждебной и презрительной улыбкой. Вместе с горничной девочка провела Беатриче по комнатам, после чего мгновенно исчезла.
Дом был обставлен безвкусно, повсюду пестрели ковры и безделушки. Окна выходили на безжизненную равнину, по которой были разбросаны низкие здания фабрик с дымящимися черными трубами. Молодая супруга казалась холодной и себе на уме; на самом же деле ее одолевала застенчивость — это было нетрудно понять, заметив, что ее щеки то и дело заливает густой румянец. Но ни муж, эгоист и любитель крепко выпить, ни его дочка, спесивая и злобная, не могли постичь причины ее смятения и растерянности.
У Беатриче родился сын, и несколько месяцев она была счастлива, прожив их точно в прекрасном сне. Однако ребенок, родившийся от человека немолодого и выпивавшего сверх меры, умер, едва Беатриче услышала первый младенческий лепет, подобный чириканью воробьев, к которому матери всегда прислушиваются, словно к дивной музыке. Это было первое и единственное ее дитя. Сын умер так рано, что впоследствии, страдая от невыносимого одиночества, Беатриче даже не могла утешиться воспоминаниями о ребенке.
И все-таки она не впала в отчаяние. В странной надежде на лучшее, присущей молодым, она считала случившееся всего лишь прелюдией, за которой непременно последует настоящая жизнь, — эта жизнь вот-вот должна начаться и принести ей подлинное счастье. С течением времени чуткость, присущая Беатриче, все больше обострялась, в замкнутом пространстве ее души мечты рождались, росли и били крыльями, как птицы в клетке.
Однажды ночью позвонили в дверь, и Беатриче показалось, что звонок прозвучал по-особенному пронзительно и с издевкой. Это вернулся домой муж, у него было серое, перекошенное лицо, взгляд тусклый и неподвижный: в пивной его хватил удар, о чем не раз предупреждали врачи. На долгие месяцы он оказался прикован к креслу; тут-то и обнаружилась затаенная злоба падчерицы. Она обращалась с Беатриче, как с оборванкой, которую отец впустил в дом лишь из сострадания. Девочка бросала на мачеху испепеляющие взгляды и говорила с ней оскорбительными намеками. Беатриче бледнела, но не находила слов, чтобы ответить.
Когда муж умер, выяснилось, что его хваленое богатство — лишь присказка, и Беатриче, чья молодость ушла безвозвратно, снова столкнулась с унизительной бедностью, которую приходилось от всех скрывать. Падчерица, выйдя замуж, скрепя сердце оставила мачеху в доме.
Целых тридцать лет, безмолвная и безропотная, Беатриче прожила в доме, где ее не любили. Состарившись, она неподвижно, как некогда муж, сидела в кресле, которое стояло на кухне, в темном углу, и все почти забыли о ее существовании. Казалось, она полностью погружена в свои мысли, но, возможно, это была только видимость; впрочем, видимостью была вся ее жизнь.