Леонид Бежин - Чары. Избранная проза
— Боря, ты не должен себя заставлять. Если это из жалости…
Она держала за выточенную из дерева головку гигантскую черную пешку и, клоня ее на ребро, пыталась договорить, но ее рот кривился, и губы не слушались.
— Глупая, глупая! — Я жадно и торопливо поцеловал ее.
Таня выпустила пешку, и та, протанцевав на месте, встала на белую клетку.
— А с Рязанским пекарем ерунда. Я не ревную, — сказал я Тане и снова поцеловал ее.
После этого я посмотрел ей в глаза, поцеловал и ничего не сказал.
Срок путевки истекал (да и друг меня заждался), и пора мне было в Москву. У Тани же оставалась в запасе неделя, и, здраво рассуждая, это было удачным стечением обстоятельств. Таня провела бы еще неделю у моря, побродила по пустынным набережным, послушала раскатистый шум прибоя, изумрудно-зеленых волн, оставляющих на песке гребешки пены, подышала воздухом, пропитанным острым запахом водорослей, соли и пемзы, и мы отдохнули бы друг от друга… Да, отдохнули бы, успокоились, привели в порядок мысли, что называется, да и чувства в этом нуждаются после всех наших восторженных клятв, ссор, измен и примирений.
Но Таня отказывалась рассуждать здраво.
— Я с тобой, — сказала она, сосредотачивая все свое упорство на этом коротком слове.
— Чудачка, а целая неделя отдыха? — Я мягко напомнил ей довод, действовавший как бы вопреки моему желанию.
— Ты бросаешь меня с этим? — она кивнула туда, где мог находиться сейчас Рязанский пекарь.
Я не повернул головы.
— Ну, хорошо. Раз ты так решила… Едем!
И вот вагончик… На верхней полке, спиной к нам, трясся сосед по купе, в коридоре сновал проводник, разносивший чай, позвякивавшие ложками стаканы. Дверь то и дело открывалась, и мы с Таней сидели чинно, как на именинах. Казалось, что-то должно разбудить нас…
В середине ночи вагон умолк, проводник закрылся в своем закуте, а попутчик вышел на станции. Мы были одни. Никого. Не могу забыть этого: за окном ночные перроны, составы, огни, грохот встречных поездов, и мы одни, совершенно одни! И купе полетело в какую-то бездну, и разом отпала тяжесть, давившая нас обоих.
В Москве меня встречала мать.
17Не только мать, но и московский друг Ваня с невестой стояли на зимнем перроне, отыскивая меня глазами в вагонных окнах, и лишь Таню никто не встречал. Когда состав вплыл под навесы станции, в последний раз содрогнулся, лязгнул сцеплениями и замер, между мною и Таней возникла некая заминка, натянутая и неловкая пауза. Может быть, ей показалось, что мне стыдно предстать в ее обществе перед москвичами? Или я подумал, будто ей показалось, и тогда действительно ощутил некий стыд? Сам не знаю… Но мы оба чего-то смутились, отводя глаза друг от друга и разглядывая толпу встречающих, проводников и носильщиков, подкативших к вагонам свои тележки.
— Давай простимся здесь, — сказала она, стараясь не придавать своим словам того значения, которое могло бы мне помешать согласиться с нею.
Да, согласиться в том, от чего зависело мое благо, удобство и благополучие.
И я без колебания пожертвовал своим благом.
На платформу я вынес два чемодана, едва справляясь с тяжелым, громоздким, обитым дешевым ситчиком чемоданом Тани, оттягивавшим мне руку так, что одно плечо было ниже другого.
— Познакомьтесь, пожалуйста, это Таня. Мы возвращались в одном купе, — возвестил я москвичам, и до сих пор звучит у меня в ушах мой фальшивый голос.
Конечно, Таню встретили приветливые возгласы и улыбки. Друг выхватил у меня ее чемодан, демонстративно не считаясь с тем, что ему следует беречь руки: все-таки он скрипач, а не носильщик. Мать сделала символический жест, означавший, что она дружески обнимает мою соседку по купе, которая вполне довольна этим скромным местом, отведенным ей в моей жизни, и не претендует на большее. Так же, впрочем, как и я совсем не претендую…
— А это Белла, невеста нашего Ванечки, — сказала мать, подчеркивая, что она и Таню включает в круг людей, небезучастных, как она надеется, к этим подробностям.
Белла слегка раздвинула губы в улыбке, выражавшей все оттенки снисходительности, любезности и скуки.
— А Таня тоже невеста? — невинно осведомилась она, указывая голосом на невысказанное обстоятельство, мешающее ее желанию услышать положительный ответ на свой вопрос.
Мать приняла это за шутку и мягко улыбнулась, чтобы не утруждать себя ответом.
В подземных коридорах вокзала меня засыпали новостями, казавшимися важными тем, для кого они уже не были новостью, и совершенно не волновавшие того, кто слышал их впервые. Я шел между другом и матерью, а Таня с любезной и ядовитой Беллой чуть впереди — словно две невесты. Сообщая мне новости, мать говорила то тихо, то громко: тихо для меня и громко — для всех, кто мог ее слышать, в том числе и для Тани.
— У меня к тебе разговор, но только не сейчас, лучше дома… — сказала она тихо, а затем во всеуслышание произнесла: — А тебя ждут билеты в Большой. На «Щелкунчика». Можешь пригласить свою знакомую… гм… или кого-то из друзей. — Мать предлагала мне выбор, уже отчасти продиктованный ее выбором.
— К сожалению, я не могу. Я работаю, и у меня поздно кончается смена, — Таня извинялась, что ради нее матери приходится брать такой принужденный тон.
У привокзальной стоянки такси москвичи взглянули на Таню с немым вопросом, выдававшим явное замешательство: нас было пятеро, если считать Таню, а в кабине могли поместиться лишь четверо. Мать от лица нашей четверки спросила (у нее было очаровательное свойство — не утруждать себя запоминанием имен недавних знакомых):
— Катенька, а вы каким транспортом?
— Меня зовут Таня. Спасибо, я на электричке, — поспешно поблагодарила она, хотя ничего заслуживающего благодарности ей не предлагали.
— Может быть, вам удобнее с нами? — спросила мать голосом человека, сознающего, что его вопрос был задан только из вежливости.
Она ничем не рисковала, поскольку Таня отказалась заранее и теперь лишь повторила:
— Спасибо… я…
— Зачем же вы тогда?.. Вам нужно было сразу… на пригородную платформу! — воскликнула Белла, под видом заботы указывая Тане на то, что ей давно следовало нас покинуть.
— Бедняжка, такой тяжелый чемодан! — подхватила мать, в свою очередь под видом сочувствия Тане удерживая меня от мысли донести ее чемодан до электрички.
Если бы я тогда взял у Тани обитый ситчиком чемодан и, расставшись с компанией москвичей, сел в промерзшую электричку, проводил ее до дома, постоял у крыльца, помолчал, она пригласила бы меня согреться и выпить чаю, я заглянул бы к ней на полчаса и остался навсегда, то мне удалось бы подтянуть мою историю под романтическую. И у меня, наконец, зацепилось бы, зацепилось (только бы гвоздик выдержал)! Но я так и не двинулся с места. Я лишь кивнул ей на прощание и пробормотал, что позвоню. Какая глупость! Куда я мог ей звонить!
В честь моего благополучного возвращения с юга мать накрыла на стол и достала бутылку вина, давно хранившуюся в доме, где пользовались любым предлогом, чтобы ее не выпить. Сели мы праздновать, а у меня в глазах — мотающийся вагон электрички, обитый ситчиком чемодан на полке… Меня что-то жгло, мучило, и я с тоской озирался, словно искал кого-то глазами.
За столом же царила Белла, чьи жесты, позы, улыбки придавали значительность самым обычным фразам, и она с изощренной вежливостью, в предельно изысканных выражениях просила передать ей соль или горчицу: «Будьте любезны… пожалуйста… не сочтите за труд». Ваня же, напротив, хотя и был не прост, себе на уме, разыгрывал из себя простачка, подстраиваясь под свое незамысловатое имя (Ваня — Таня). При этом он маскировал свои едкие, желчные, рискованные высказывания (естественно, вращавшиеся вокруг темы: выездной — невыездной) наивной и добродушной улыбкой.
Мать смеялась его остротам и без конца повторяла:
— Они чудесная пара, чудесная пара!
Проводя гостей, мы с ней остались вдвоем, и состоялся у нас разговорчик.
— … да, чудесная, — произнесла мать, нуждаясь в повторении этого слова для того, чтобы высказать мысли, которыми она не могла поделиться в присутствии тех, кого так называла. — Между прочим, сразу после свадьбы… они…
— Я знаю, знаю. Ваня мне писал.
— Ах, он тебе писал! — Мать была слегка разочарована тем, что ее лишили права первой сообщить мне новость. — Но тут возможны сложности, связанные с тем, что сам он… ну, ты понимаешь.
— Моавитянин, — подсказал я самый простой и хорошо известный ей способ придать нужный оттенок ее намеку.
— Ха-ха-ха! — рассмеялась мать, довольная тем, как мы понимаем друг друга, не называя вещи своими именами. — Да-да, ты прав. Но все дело в том, что там-то нашего моавитянина примут, а отсюда могут не выпустить, хотя он так мечтает! Мечтает, бедняжка, вырваться, ведь он музыкант! Музыкантов здесь очень хорошо учат, а потом губят. Вот он и не хочет погибнуть, наш Ванечка, поэтому Белла для него счастливая находка!