Игорь Гамаюнов - Свободная ладья
Бессонов, приглаживая пятернёй зачёсанные назад волосы, следил за её быстрыми, резкими движениями и не торопился с ответом. Да она и не ждала его.
– А банальная история с влюбившейся в тебя семиклассницей была бы смеху подобна, если бы не последствия, которые не замедлят сказаться. Её родители, конечно, люди малообразованные, сами не сообразят, но найдутся советчики, научат, как окончательно испортить тебе и мне жизнь. Да и об этой petite fillette[3] говорят, что она не так проста, как кажется.
Сцепив руки на коленях, Бессонов смотрел в окно, за которым, в промежутке между отдёрнутыми занавесками, виден был плетённый из ивняка забор, а за ним горбатился узкий проулок, непроезжий из-за ухабистого, изрытого дождями спуска, и мотались на ветру ветки старой акации с прошлогодними стручками.
– Ну да, je comprene[4], ты сверхчеловек, тебе с твоих ницшеанских высот кажутся мелкими мои опасения, к тому же я перестала тебя интересовать как женщина, а про ton fils[5] ты, видимо, вспомнишь, когда он вырастет и сгодится тебе в товарищи по охоте – патронташ таскать.
Лучия Ивановна, запихивая подушку в свежую наволочку, продолжала напористо и быстро излагать мужу то, что она называла, не без самоиронии, но – убеждённо, окончательной правдой.
– Твоё «сверхчеловеческое» самообольщение с возрастом пройдёт – с чем ты останешься? Тебе уже тридцать восемь, а чего ты достиг? Вспомни, когда мы были студентами в Яссах, какие у тебя были возможности. У тебя было два пути – профессорский, ты тогда увлёкся лингвистикой, и артистический. Нет, ты непременно вспомни, как тебе аплодировали студенты, когда ты произносил со сцены монолог Гамлета! Где это всё? И где ты сейчас? Живёшь в какой-то конуре avec le chien[6], хотя мог бы, мог бы… Я понимаю, ты, как это по-русски, здесь первый парень на деревне, на тебя смотрят и думают – а что он ещё выкинет? Тебя это внимание греет… В этом ты находишь la raison[7] своей жизни, да?
Бессонов, с длинным вздохом расцепив руки, придвинул керосиновую лампу, стал снимать с её стекла розовую промокашку, сильно подгоревшую по краю выреза, – она заменяла абажур.
– Нужно научиться расставаться с иллюзиями. В конце концов, мужчина ты или нет? Да, ты совершил ошибку, решив остаться здесь, возле родного пепелища, хотя мог вслед за своей пожилой мамой отправиться в Румынию. А как ты меня сманил оттуда? Надеюсь, помнишь, на что я пошла, чтобы советская граница передо мной открылась? И что у меня теперь? Роль соломенной veuve[8] при живом муже? Посмешище для тёмных крестьян и малообразованных наших коллег?.. Послушай, куда ты сунул грязную свою рубашку? O mon dieu[9], она под матрацем!
На что именно Лучия Ивановна пошла, чтобы оказаться рядом с ним, Бессонов помнил. В сороковом, когда Молдавия стала советской, а Яссы с пригородным селом, где жила Лучия, оказались за кордоном, они, студенты, чья любовная история только началась, забрасывали друг друга письмами, половина из которых не доходила. Дело в том, что отец Лучии, сельский почтальон, был против того, чтобы дочь вышла «за какого-то русского большевика», и те письма Бессонова, что попадали в его руки, сжигал. Когда же настырная Лучия, не способная отступать от задуманного, во всех своих письмах в Бухарест стала требовать разрешения на выезд «к близкому человеку, который вот-вот станет отцом её будущего ребёнка» (что тогда было блефом), её пригласили в сигуранцу. После долгих изматывающих бесед сотрудник, чья ежемесячная премия к зарплате зависела от числа завербованных «помощников», предложил ей подписать некое соглашение. Тем самым она обязалась, находясь в Бессарабии, помогать секретной службе Румынии, если таковая обратится к ней через доверенных людей. Поколебавшись, Лучия Кожухарь соглашение подписала, будучи уверенной, что оно в самое ближайшее время утратит силу – Вторая мировая в Европе уже началась… Затем на Бессарабской земле ещё дважды сменилась власть, завершилась война, у Бессоновых-Кожухарь родился сын… За эти годы никто не обращался к Лучии Ивановне от имени секретной службы Румынии. Но забыть тот неприятный эпизод своей жизни она, конечно же, не могла.
…Упаковав сумку, Лучия Ивановна сняла с гвоздя пальто и, предупредив галантный порыв своего мужа, сама демонстративно быстро его надела.
– Нет, не рассчитывай, слёз и жалоб от меня никто не дождётся, – продолжала она, застёгиваясь и подхватывая с пола сумку. – Единственное, на что я ещё рассчитываю, – это на твой здравый смысл…
Последнюю фразу, отчаянно веря в свою окончательную правду, она договаривала уже в прихожей, открывая шуршащую камышовую дверь.
У Бессонова, сидевшего на своём красивом стуле с гнутой спинкой, была, конечно же, другая окончательная правда, в которую он верил с такой же страстью. Но сказать сейчас что-либо в её защиту он не мог.
Да и не пытался.
…Примерно в это же время Анна, жена Афанасьева, стрекотала швейной машинкой в маленькой комнатке, когда пришёл муж, не ночевавший дома. Семён Матвеевич потоптался в прихожей, прислушиваясь к привычному стрёкоту, снял пальто. Вошёл.
Анна не подняла головы. У неё под рукой – на кровати и подоконнике – лежали простроченные наволочки и занавески. Всё как всегда, будто ничего не случилось. Так уж и не случилось?
– Может, поинтересуешься, почему не ночевал дома?
Жена молчала, прекратив шить. За окном, в соседнем дворе, второй день надрывался от лая хромой пёс, недавно посаженный на цепь. Этот неостановимый отрывистый лай – словно кнутом по оголённой коже!
– Объясняю: я живой, пока – живой. Обойтись без женского тепла не могу. Тебе почему-то я как мужчина стал не нужен. Почему – отдельный вопрос, я ещё к нему вернусь. Что прикажешь делать?
Жена, склонив голову с ровным пробором и кольцом кос под затылком, разглядывала шов простроченной наволочки. В её позе, в плавной линии склонённой головы, шеи, покатых плеч, обтянутых вязаной кофтой, было странное сочетание покорности и упрямства. Она, конечно, изменилась с тех довоенных лет, когда молодой учитель Афанасьев, приехав в степное заволжское село, высмотрел её возле клуба, в толпе парней и подруг, курсанток бухгалтерского техникума, решив: «Будет моей!»
Он ходил тогда с металлической тросточкой, слегка прихрамывая (после неудачной попытки в отцовском селе на спор объездить годовалого жеребца, который, поскакав, сбросил его в придорожную крапиву); местные парни его побаивались, зная – в гневе неудержим. Четыре томительных августовских вечера бродил он с Анной по широким улицам села, сшибая тростью головки татарника, спугивая гогочущих, припозднившихся в подзаборной траве гусей, рассказывая об отчаянных приключениях, то ли действительно пережитых им, то ли придуманных – понять было невозможно, а на пятый, свернув в переулок, увел её в степь, в колдовские ковыльные волны, тихо звенящие в звёздном сумраке.
Анне нравилась его упрямая пылкость, пока однажды, уже став его женой, не обнаружила – он ещё и до сумасшествия ревнив и обидчив. Ему мерещились тайные соперники, он требовал от неё подробного отчёта о каждом дне.
Её успокаивали – это от большой любви. Но ей было не легче, особенно когда родился сын и молодой отец, сначала обрадовавшись, вдруг стал высчитывать дни, засомневавшись – его ли отпрыск.
Он оставил Анну девушкой в той беспокойной и счастливой, словно приснившейся, жизни, а вернувшись из кромешной тьмы военных страстей, в другие места, в другую страну, увидел женщину, чьи медленные движения, позы, взгляд, улыбки мгновенно переносили его в саратовскую степь, в ковыльный шёпот и звёздный блеск, которые, оказывается, таились в нём все эти страшные годы, подпитывая волю к жизни.
– Ты не ревнуешь, потому что хорошо знаешь – я не могу без тебя. Но учти – однажды я переступлю через это. Вон сейчас сколько женщин без мужей. Думаешь, не пригреют?
Догадывался Семён Матвеевич, как бедны и неуклюжи его слова, как никчёмны его откровения по сравнению с тем, что он на самом деле испытывал. А тут ещё проклятый пёс за окном глотку дерёт.
Вышел на кухню, плеснул из чайника – попить, увидел: жена, встав из-за машинки, пришла его кормить. По привычке. Он знал – она это сделает, как всегда, механически, думая о чем-то своём. Сказал с раздражением:
– Можешь не беспокоиться, я поел в чайной.
Ушла. Нет чтобы настоять, усадить, сказать что-нибудь ласковое. Повернулась и ушла!
– Анна, ну как можно дальше так жить? – крикнул он ей вслед, услышав истерический клёкот в собственном горле. – Ты же рушишь всё, что с таким трудом… Понимаешь – нет?..
Молчала Анна.
– За что ты мне мстишь?
Смутная догадка мелькнула в его воспалённом сознании: Да мне ли?.. Может, тому, другому, каким он становится, когда оттуда, из окопной щели, из воя и грохота ушедших лет, вдруг охватывает его жуткая пустота под сердцем?.. И нет под ногами опоры, и он, теряя голову, выкрикивая бессмысленные ругательства, швыряет на пол всё, что подворачивается под руку… Но зачем, зачем того, другого, каким он бывает короткое время, путать с ним, настоящим? Анна, Анна, останови приближение пустоты, помоги, ты же можешь!..