Алексей Смирнов - Записки из клизменной
Во всем здоровяк, а левая рука – словно плеть. И не придерешься.
Весь прямо лучится здоровьем.
И ведь ничем ему не помочь, рука не заработает.
Конечно, он был первым в очередь на цебребребрезин, и брекекекек, и прочие труднопроизносимые редкие препараты, и бабушек шугал из приемной, гаркал на них: тихо! Доктор работает!
Я его не переносил.
Он приходил без номера, запросто, без приглашения усаживался, швырял кепку на койку.
– Ну что, доктор, как она жизнь? С цебребребрезинчиком как?
Да будет, понятно. Тебе-то будет.
С рукой он своей обращался небрежно, как с девичьей косой. Закинет ее куда-нибудь или демонстративно упакует в карман. С победным при этом видом: вы, доктор, хотя и с рукой, но история нас рассудит…
– Ну, я пошел?
– Ступай, голубчик.
Хрустя яблоком, он выходил.
Сказано, в конце концов: если член тебе какой мешает – отсеки его. Вот ему и отсекли. А так бы мешал. Еще неизвестно, что бы он этой рукой натворил. Зато теперь может жить беззаботно, все несчастья уже позади, а жизнь – она ведь прекрасная, жизнь.
Добро пожаловать
– Можно на прием?
Люди по-разному входят в докторский кабинет.
Иные дожидаются лампочки. И если уже все вышли, и даже сам доктор вышел, никого туда не пускают.
Другие долго стоят перед дверью и читают надпись. Я так и слышал, как у них шевелятся губы. А что тебе в имени моем? Ничего. Пока не отопрешься сам – не войдут. В лучшем случае – осторожное поцарапыванье.
Третьи стучат и спрашивают: к вам можно? Даже если нельзя. Ах, извините.
Четвертых ведут под руки. Сидишь ты, не чуешь беды, считаешь ворон в окне, и вдруг распахивается настежь дверь – и его вводят. Сначала китель с орденами, а потом уже его, под руки. А он выбрасывает пехотные ноги в танковой обуви.
Пятые чего-то там шуршат и скребутся: готовят газетный сверток с коньяком.
Шестые тупо сидят, пока не соберешься домой. Уже запираешь дверь и халат снял, а они сидят.
А вы чего? А мы, значится, пришли.
Седьмые входят без стука, распахивают дверь ногой. Они здесь свои.
Восьмых затаскивают коллеги, и это ужасное: посмотри. Неужто я умнее?
Девятые сами являются от коллег, когда их никто не ждал: вот, меня попросили зайти.
Десятые приходят не в тот день и скандалят в очереди. На это действовало одно: я выходил и раздельно объявлял: «Если. Сейчас. Не наступит. Мертвая тишина. То я буду принимать в три раза медленнее!»
И был одиннадцатый.
Он всегда являлся последним, он был безнадежный паркинсоник. Уж лампы погасли, уже шапито взмахнул мягкими крыльями, но вот я что-то такое слышу: кто-то топчется и внимательно читает надпись.
Потом ручка медленно проворачивается. В дверной щели – застывшая маска:
– Можно на прием?
Только он один так выражался: «можно на прием?» Неизменно. Всегда. Являясь последним.
А на что сюда еще можно? На сеанс тайского массажа? На десятиведерную клизму? На ленинский субботник?
– Можно, конечно.
Он никогда ни на что не жаловался.
Ему нужно было просто переписать рецепты. На одни и те же лекарства, которые он пил уже много, много лет – столько, что помнил еще, наверно, Мерлина и Саурона. И даже видел наверняка.
Преамбула
У нас с писателем Клубковым возник маленький спор.
– Будь я психотерапевтом, – говорил Клубков, – я каждый первый сеанс начинал бы преамбулой. Я бы спрашивал: вы знаете, что бывает, когда у человека неправильно срастаются кости? Правильно. Их ломают и составляют заново. Так вот: в психотерапии происходит то же самое. Но учтите: анестезия здесь… – он со значением помолчал и помешал ложечкой чай. – Не предусмотрена, – закончил он с фальшивым сострадательным вздохом.
Я позволил себе пересказать это профессиональному психотерапевту.
– Это был бы его последний сеанс, – сказала она.
Потирая руки, я передал эти слова Клубкову. От нее, между прочим, добавил я, никто не уходит фрустрированным.
И Клубков взвился.
– Что? – взревел он и заскрежетал зубами. – Фрустрированным, говоришь? Да больной должен уходить от врача с полными штанами!
Алиса и Зазеркалье
Однажды у меня заболел зуб. И не один. А у наших врачей было правило: должно быть больно. Потому что если клиент не вопит и не ссытся, то как же узнать, в каком ты канале – зубном или мочеиспускательном? Доскребся до нерва или еще не успел, и десерт откладывается?
Я, понятно, лечился по блату. А какой у меня был блат на пятом курсе мединститута? Маменька-гинеколог, вот и все. Она и привела меня к себе в женскую консультацию.
Там сидела очередь, человек шесть теток в больничных халатах. Чинно беседовали о молозиве. И я сел, тоже в больничном халате, только в белом. И еще я отличался тем, что был без живота, а у них животы были, моему не чета, благо ожидалась феличита.
Доктор Алиса завела меня в кабинет поперед всех. Она была очень красивая, эта доктор Алиса. Как живую помню. И неподдельное наслаждение в ее карих очах. Лишний раз доказывает: не верь глазам своим! Вникай и бди.
Мне казалось, что я лишь изредка и тихонечко мычу. Для порядка, из уважения. Ведь я тоже знал правила.
А я был похож на кота Базилио по причине кромешной тьмы, сгустившейся перед глазами.
Когда я вышел, в коридоре было пусто.
Приказано выжить
Давным-давно ко мне любил приходить пациент, на котором можно было возить воду. Правда, мешали очки. А в остальном он был грузен, розоволиц, энергичен и требователен.
Ему вообще-то вовсе незачем было ходить ко мне, и он это знал. Он сосал кровь из ревматолога, но любил и меня, вкусного, и навещал.
Потому что я был универсален, как понимала любая уборщица на вокзале.
У этого человека была инвалидность под номером «два», и он добивался, чтобы ее переделали в номер «один», то есть усилили. И на лице его было написано сожаление, что инвалидностей еще больших на свете не существует.
Он страдал заболеванием всех суставов.
Загвоздка в том, что этих суставов в человеке до черта. Одних межпозвонковых не перечесть.
И вылечить его было никак нельзя.
Потому что он был участником и ветераном военной тайны: имел какое-то отношение к событиям на Тоцком полигоне. Там подорвали атомную бомбу, и всем, кому повезло это пронаблюдать, запретили распространяться. И он помалкивал.
О чем ему, секретностью скованные, понаписали такую толстую карточку, в бедро толщиной – уму непостижимо. Ведь что-то же писали, ведь находили некие эвфемизмы. Что лишний раз доказывает. Неважно что.
А я пришел работать в поликлинику, когда про Тоцкий полигон уже начали поговаривать. И вот он намеревался увязать тотальное поражение своих больших и малых суставов с Тоцкими испытаниями.
Дело было дохлое, но тем ему было веселее ко мне приходить.
Я ничем не мог ему помочь.
У него все болело.
Я смотрел на него и молчал, а он кривил губы в обиде на Тоцкий полигон.
Потом однажды вечером я шел после работы мимо местного пруда и видел, как он выгуливал собачку. При этом он, весь малиновый от пива, оживленно жестикулировал, доказывая что-то своему заранее солидарному собеседнику.
Суставы его работали, как у Железного Дровосека, только что сошедшего с конвейера.
И я понял, что пусть приходит дальше. Мне ведь не жалко послушать про Тоцкий полигон и даже интересно.
Холодненькое
Я ненавижу жевательную резинку.
Во-первых, меня раздражает вынужденность жевания, коли эта гадость уже попала в рот. Во-вторых, я насытился ею вполне, пока работал в больнице. Потому что в больнице известно, какая вредность, – как же не жевать резинку с утра, когда у заведующего лечебной физкультурой в шкафу стоят десять литров коньяка.
Помню, один малец меня прямо довел с этой резинкой до исступления. Этот шкет просиживал в ординаторской часами, лет семь или шесть ему было. Потому что его маме некуда было девать шкета, и она брала его с собой на работу. А мама сидела за соседним со мной столом. И шкет едва ли не круглосуточно пропитывался атмосферой дерьма, гепатита, памперсов, костылей и гноеточивых пролежней.
И вот он вдруг как заверещит: «Холодненьким пахнет! Мама, холодненьким пахнет!»
Знаете, какой у меня любимый эпизод в фильме про Жеглова? Когда водитель хлебной машины идет к телефонной будке и хрипит малышу: тихо, пацан.
Тихо, пацан!
Холодненьким пахнет…
Это от маминого коллеги мятной резинкой пахнет, то бишь от меня. Потому что я десять минут назад засандалил из горла двести грамм из лимонадной бутылки с водкой, которую мне подарила благодарная больная.
А он так и вьется вокруг, вприсядку: холодненьким, холодненьким! И мама уже тянет носом. Павлик Морозов заработал. Мысли разбегаются, руки прыгают, паника. И костенеет условный рефлекс.