Пять времен года - Иегошуа Авраам Бен
Снаружи он нашел табличку с надписью на нескольких языках, в том числе на арабском: «Просьба не беспокоить», — и повесил ее на ручке двери, потом спустился в вестибюль с чувством, что заслужил полное право побродить и посмотреть город, который она уже знает, а он — нет, и, проходя мимо маленькой комнатки в вестибюле, где черствел ее завтрак, подумал, не съесть ли его, но тут же отказался от этой мысли — кто знает, как это будет расценено? вышел на улицу, нашел небольшое кафе и заказал себе второй завтрак — кофе и булочку с маленькой сосиской, чтобы запастись силами для прогулки по морозу, — он рассчитывал, что главная их еда опять будет вечером, когда она окончательно придет в себя и основательно проголодается. Но вопрос о тальвине все еще беспокоил его, и он решил зайти по дороге в аптеку, найти такую же коробочку и для верности посчитать, сколько в ней таблеток.
Теперь окрестный мир проснулся окончательно — над тротуарами поднимался пар, повсюду деловито сновали люди, владельцы магазинов начищали медные ручки входных дверей и подметали снег перед входом. Весь квартал явно переживал перестройку — модные магазины поднимались рядом со старыми лавками, бутики и маленькие картинные галереи соседствовали с лотками овощей и железного старья. Вскоре он нашел давешнюю ночную аптеку, но симпатичный старик аптекарь в бабочке и золотых очках исчез — его сменили двое молодых продавцов, худощавые и строгие, — и большие плетеные корзины исчезли тоже, все лекарства покоились теперь на своих обычных местах за стеклами шкафов. Видно, то была личная инициатива старика, который хотел, наверно, стимулировать ночную торговлю посредством такого открытого доступа. Молхо решил было спросить тальвин, но потом передумал, вышел и с волнующим предвкушением авантюры двинулся по спуску улицы, прямо по снегу, вдоль стены чего-то, что выглядело, как старинная крепость или церковь, а теперь было не то фабрикой, не то даже школой. Дорога вела его ниже и ниже, поворачивая то налево, то направо, и становилась все тише и малолюдней, снег лежал все более толстым слоем, в стороне высилось какое-то заброшенное по всей видимости, нежилое — здание, а прямо перед собой Молхо увидел невысокую бетонную стену, которая перекрывала проход между двумя домами, — на ней красовался какой-то выцветший рисунок, и ржавая проволока проглядывала сквозь заваливший ее поверху снег. И тут у него возникло странное ощущение, словно он уже все это где-то видел, и он попытался заглянуть за эту бетонную стену, но не сумел и повернул налево в поисках прохода, однако снова наткнулся на ту же преграду — здесь она была чуть выше человеческого роста и вся исчеркана небрежными надписями и рисунками. Только сейчас он понял, что стоит перед знаменитой Берлинской стеной: он никогда не думал, что она такая низкая и невзрачная. Молхо чуть отступил, вернулся повыше и снова попытался заглянуть за стену — там виднелись несколько таких же заброшенных зданий и что-то вроде озера или замерзшего бассейна — и он вдруг с острым чувством узнавания вспомнил разделенный Иерусалим своего детства. Он прошел немного вдоль стены, слегка побаиваясь, как бы его не похитили на восточную сторону, но вокруг уже кружились большие хлопья снега, снова похолодало, морозный воздух обжег его легкие, он подумал, что тоже рискует поскользнуться, и пошел медленней. В детстве, в тот единственный день, когда в Иерусалиме пошел снег, мать не разрешила ему выйти из дома, опасаясь, что он подхватит воспаление легких, и послала отца наружу, принести немного снега в тазу, чтобы ребенок мог поиграть с ним в ванной. Это давнее воспоминание развеселило его, он подумал о матери, которая осталась в Иерусалиме, — знала бы она, где он сейчас!
Метель усиливалась, он не хотел больше рисковать и повернул назад, но, когда поравнялся наконец со своим пансионом, решил не заходить — пусть она еще поспит, незачем ей мешать! — и прошел мимо, раздумывая о том, не проспит ли она весь оставшийся им день, а то и два, и тогда ему придется продлить свое пребывание в Берлине. Хорошо, что его дети уже выросли и не нуждаются в нем. Он пошел дальше, погружаясь в путаницу маленьких улочек, и вынырнул из них на какую-то большую площадь, все больше сожалея, что не сообразил спросить у тещи название улицы, на которой жила их семья до войны. Ему почему-то казалось, что это была одна из тех улиц, по которым он бродил сегодня. Вот тут ходила когда-то маленькая девочка, его жена, где-то тут, а может, и дальше, на разоренной ничейной земле, — и сейчас ему казалось совершенно непостижимым, что она умерла всего четыре месяца назад, а он уже гуляет по тем местам, куда она принципиально отказывалась возвращаться. Такова она, его новообретенная свобода. Ему показалось, что метель усиливается, и он решил вернуться в пансион и взять меховую шапку, которую сообразил захватить с собой в поездку.
Войдя в вестибюль, он сначала удивился, увидев, что старуха за стойкой почему-то переоделась, но, подойдя поближе, разглядел, что это совсем другая женщина, еще более старая, которая сменила прежнюю, — она улыбнулась ему с какой-то простодушной радостью, и он показал ей шесть пальцев, а потом повторил «зекс» — ему казалось, что он с каждым разом все лучше выговаривает это слово, — и она тут же подала ему ключ, и тогда он сказал ей по-английски, что началась метель, а она ответила что-то по-немецки, и они несколько минут дружелюбно говорили друг с другом на разных языках, после чего он кивнул ей на прощанье и поднялся в свой номер, где обнаружил молодую темнокожую уборщицу, которая мыла и чистила туалет. Он неловко извинился, открыл чемодан и взял шапку. В комнате было жарко, окна запотели. Он подумал, не подняться ли к спящей спутнице — запереть дверь, чтобы уборщица не потревожила ее, — но в конце концов махнул рукой и снова спустился по лестнице, вернул ключ и вышел в радостном, приподнятом настроении в самое сердце снежной бури, которая яростно крутила в воздухе огромные, мягкие хлопья, они неслись куда-то, сверкая в зеленоватом свете солнца, отражавшемся в скользких плитках тротуара, и вдруг у него возникла странная мысль — ведь вполне возможно, что вот так же, шестьдесят лет назад, в такую же погоду, вот именно здесь раздраженно брел сам Гитлер, замерзший, оборванный и голодный, вынашивая и лелея в уме фантастические планы будущих массовых уничтожений, — и незнакомый, темный, безысходный ужас, как перед какой-то неотвратимостью, внезапно вполз в его сердце. Где-то звенел церковный колокол, — и свет зимнего дня был похож на белый туман, пробивающийся сквозь толщу мрака. Люди шли, нащупывая себе путь в снежной круговерти, громоздкие и неуклюжие, как медведи, то и дело задевая его плечами, он застыл перед окном маленькой пустой парикмахерской — в глубине, на большом кожаном стуле с множеством рычагов и ручек, сидел старик парикмахер в белом халате, читая газету, а перед ним были разложены орудия его ремесла — оловянные расчески, стальные бритвы и ножницы, старомодные ручные машинки для стрижки волос, кипа белоснежных полотенец — все это напоминало маленький и уютный операционный зал, в углу горел камин, а возле него поднималось из кадки зеленое деревце. На стенах висели фотографии аккуратно подстриженных и гладко выбритых мужчин, и таким покоем и надежностью веяло оттуда, что Молхо вдруг захотелось зайти и постричься у этого старика. Он с трудом оторвался от окна и побрел дальше, снова жалея, что не спросил у тещи ее бывший берлинский адрес, — поиски детских следов жены могли наполнить более глубоким смыслом эти его бесцельные блуждания — ему даже пришла в голову мысль позвонить теще в Израиль, но он тут же сообразил, что, пока она поймет, о чем он спрашивает, и вспомнит, и продиктует ему по буквам непонятное немецкое название, пройдет столько времени, что разговор обойдется ему в кучу денег, — и, передумав, направился прямиком к большому универмагу, где толпились люди, искавшие укрытия от снежной бури.
Он начал подниматься с этажа на этаж, там пощупал одежду, тут купил свитер для дочери и фляжку с двумя емкостями для младшего сына, а для их бабушки — складную палку, этакую «Волшебную флейту» из четырех звеньев, входящих друг в друга, потом поднялся на этаж, где торговали мебелью, походил там, открывая дверцы шкафов и пробуя, как ходят по полозьям ящики, прошел по огромному залу, разделенному на квадраты жилых комнат, и посидел на диванах и креслах, посматривая на проходивших мимо покупателей и воображая себя званым гостем, который ходит из одного дома в другой. И все это время он помнил об оставленной в пансионе спутнице, и к его радостному волнению все время примешивалось чувство вины, как в те, не такие уж давние дни, когда он гулял по центру Хайфы, а жена его в это время лежала дома, на большой кровати, плывущей в какие-то иные измерения бытия.