Пять времен года - Иегошуа Авраам Бен
В пансионе стояла глубокая тишина, почти все лампы были погашены, и красновато-коричневые тени от абажуров лежали в углах вестибюля. Только мечи в их стеклянных ящиках были подсвечены мягким и нежным светом: Погибшие Нибелунги оставили здесь свое оружие, чтобы придать своим потомкам былую силу. Молхо поднялся на лифте, легко постучал в дверь и тихо открыл ее. Советница лежала в том же положении, как он ее оставил, все еще в одежде, молча, с выражением боли на лице, давешняя музыка давно забылась, лодыжка распухла еще больше, и теперь она смотрела на Молхо с глубокой и беспомощной тревогой. Он вытащил бинт из упаковки и туго перевязал ее ногу, которая вдруг показалась ему похожей на вытащенную из воды белую речную рыбу — такая же беспомощная и распухшая, — и, хотя он бинтовал с предельной осторожностью, она все-таки вскрикнула от боли, и он понял, что ее болевой порог куда ниже, чем у покойной жены, которая в последний год достигла в этом отношении поистине непредставимых вершин. Эта женщина еще не знала, что такое настоящие страдания, ее муж упал, точно крышка кастрюли, родственники баловали ее, и весь ее разум не научил ее принимать боль, как это положено, то есть терпеливо. Она смотрела на него с глубокой серьезностью, стриженые волосы разметались по подушке, она была очень похожа сейчас на свою девочку, которую он видел в тот вечер в угловой комнате, только наволочка здесь не была расшитой. Похоже, что аспирин совсем не помог. Он так и думал, еще с той минуты, когда увидел те жалкие и к тому же, видимо, старые таблетки в ее домашней аптечке, люди почему-то думают, что лекарства вечны. Она сказала, что ужасно сожалеет, теперь, наверно, все их путешествие окончательно испорчено, и Молхо сказал, не сдержавшись: «Я же крикнул вам „осторожно“, я сразу почувствовал, что в конце концов вы поскользнетесь», но тут же спохватился, подумав, что она, возможно, видит все иначе и считает виноватым именно его, за то, что он побежал к машине и не подхватил ее на руки, когда она падала. Но как он мог подхватить ее на руки, совершенно чужую ему женщину, да к тому же не просто женщину, а высокопоставленного сотрудника министерства, выше его на целых три ранга, да еще, наверно, с оплаченной машиной, — и все это во время служебной командировки?!
Он был тронут ее страданиями, что и говорить. Наверно, ей лучше, было бы раздеться, укрыться и хорошенько выспаться — утром все начнется заново и все вчерашнее пройдет. Он осторожно посоветовал ей достать кое-какие вещи из чемодана и теперь застыл в ожидании — разденется она сама или ей нужна его помощь? — но она продолжала лежать, и он подумал, что не стоит ставить ее лишний раз в неловкое положение (бывают ситуации, когда излишняя забота только вредит), и вышел из комнаты, потому что время было уже позднее — четверть двенадцатого. Лифт вдруг закапризничал, и он спустился в свой номер по узкой и удивительно удобной лестнице, ее каменные ступени были покрыты ковровой дорожкой. Он все более убеждался, что в пансионе их только двое. Что привлекло ее в эту маленькую гостиницу, если не считать вполне сносной цены и абсолютной чистоты? Была ли она и вправду здесь раньше? Он почему-то не ощущал ни малейшей усталости — все события этого долгого дня стерлись, как будто их не было, спать ему не хотелось; и он сел в кресло и еще немного почитал о пребывании Иисуса в Иерусалиме, обо всех этих неведомых ему прежде вещах, потом вспомнил, что сегодня пятница, канун субботы, — как удивительно, что он совершенно забыл об этом! — и продолжал читать, пытаясь представить себе древний Иерусалим, но ему почему-то вспомнилась мать — одна, в старом, большом доме, сидит, надувшись.
В конце концов он разделся, натянул пижаму, лег, погасил свет у кровати и задремал, но тут же услышал звук остановившегося лифта и чье-то ковыляние к двери. Пробило полночь. Он поднялся с кровати и услышал под дверью ее голос, она говорила быстро, взволнованно: нет ли у него более сильного болеутоляющего, аспирин абсолютно не помогает. Он сказал: «Я уже иду!» — торопливо оделся, взял только что купленную коробочку тальвина и поднялся к ней.
Ее комната была ярко освещена, и все было в полном беспорядке, окно открыто настежь, как будто она хотела выброситься из него, а сама она не лежала, а металась по комнате в легком халатике, накинутом на цветную ночную рубашку, сильно прихрамывая и глядя на него в сильном испуге. Радиоприемник тихо шептал какую-то немецкую песню. «Боли в спине утихли, — сказала она, — но нога болит ужасно»; он слушал ее с пониманием, кивая головой, удивляясь, насколько она боится боли, тут же показал ей коробочку, открыл ее, извлек маленькую цепочку нанизанных на нитку шариков и стал рассказывать ей, как он познакомился с ними во время своего ухода за женой. В последний ее год он стал настоящим анестезиологом. Она с какой-то детской жадностью и страхом слушала его рассказы о страданиях покойной жены. В эту ночь его жена, кажется, превратилась для нее в образец для подражания. Но почему он носит с собой эти таблетки? — удивилась она. Нет, он купил их только что, в аптеке, в открытом доступе и по смехотворно низкой цене. Но зачем? Для себя? Нет, просто так, кто знает, что может понадобиться. Она тут же схватила протянутый ей голубоватый шарик и, послушно проглотив его, сказала, наклонившись к нему: «Может, мне взять еще одну?» — «Ни в коем случае! Это очень сильное лекарство, одной таблетки вам хватит за глаза», — ответил он, машинально засовывая коробочку в карман и ошеломленно глядя, как ее груди свободно ходят под ночной рубашкой, но окатившая его жаркая волна вдруг разом схлынула, оставив по себе пустоту, и он почувствовал, что давно и мучительно устал и с трудом подавляет зевоту. Она проводила коробочку печальным взглядом и неуверенно попросила: «Может быть, вы оставите ее здесь — если таблетка не подействует, я смогу ночью взять еще одну». — «Одной вам, безусловно, хватит», — твердо повторил он, но коробочку все-таки оставил, чтобы не дать ей основания думать, будто ему жалко этих таблеток. Эта маленькая победа немного успокоила ее, и, когда он помог ей лечь и укрыться одеялом, она наконец улыбнулась, и он сказал ей, как говорят ребенку: «Вот так вы будете лучше спать», — и на миг подумал, не лечь ли с ней рядом, чтобы успокоить ее совсем, хотя ему было куда удобней, как он привык за эти годы, стоять или сидеть рядом с лежащей больной. Нет, все-таки решил он, в конце концов, с больной ногой ей не стоит напрягаться, и вдруг вспомнил об этой ноге, о которой совсем уже забыл, и, приподняв одеяло, решил развязать бинт и затянуть его повторно, а когда развязал, то увидел, что лодыжка порядком распухла, и тут же умело затянул бинт, ощущая слабое тепло вокруг пореза, на котором красноватыми бисеринками застыли капельки крови, и ее ступня опять показалась ему похожей на разбухшую, безглазую белую рыбу, выброшенную волной на сушу. «Боюсь, что я испортила вам поездку в Берлин», — вдруг снова сказала она, и было что-то трогательно-детское в этой немолодой, пунцовой от жара женщине, лицо которой светилось отчаянной беспомощностью. «Вы ничего не испортили, — ответил он тихо. — Завтра боль пройдет. Вы только дайте мне поухаживать за вами». Ее голова опустилась на подушку, как будто усталость только сейчас стала одолевать ее, и вдруг он совершенно неожиданно ощутил какое-то легкое напряжение внизу живота, как будто его серый мышонок шевельнулся там, потягиваясь во сне, — и, торопливо отвернувшись, подошел к окну и стал возиться там, закрывая ставни и опуская жалюзи. «Это чтобы вы могли спокойно поспать утром», — сказал он, снова оборачиваясь к ней, и предложил закрыть комнату на ключ, чтобы ей не пришлось вставать и открывать уборщице, но она сонно пробормотала, не отрывая головы от подушки, чтобы он не беспокоился, пусть дверь остается открытой — никто ее здесь не украдет и не изнасилует. Он снова подумал, не лечь ли ему все-таки возле нее, чтобы помочь ей провести эту ночь без боли, — но она уже закрыла глаза, и он выключил свет и вышел.