Олег Лукошин - Человек-недоразумение
Мне подумалось вдруг, что было бы неплохо раздеться догола.
— Сейчас вы увидите адскую сцену секса, — шипел я, скидывая с себя одежду. — Прямо на сцене я трахну нашу клавишницу. Её зовут Наташа, она хорошая давалка. Она бесподобно трахается. Сейчас, сейчас. Он уже поднимается, смотрите! Всего несколько секунд, и я примусь за дело.
Менты, как ни странно, на сцену не взбирались. Вроде бы я даже бессознательно ждал их появления, чтобы они скрутили меня и отвезли в отделение, чтобы сбить с меня это жуткое пламя, выедавшее хищными языками нутро, но на сцену никто не выползал. Может быть, ментов вовсе не было в зале?
Я услышал за спиной звук падающей на сцену гитары, а потом, буквально мгновение спустя — я даже успел повернуться и увидеть несущегося ко мне Эдика — получил хороший удар по морде. Эдик был вонючим хиппи, дешёвым пацифистом и драться по-настоящему никогда не умел, но этот удар у него получился. Я опрокинулся на сцену, сбив стояк с микрофоном. Эдик с перекошенным от злобы лицом возвышался надо мной и лягал меня по бокам ногами.
Я успел подняться, успел выпрямиться и, закрываясь от встречных ударов, замолотил кулаками по воздуху, стараясь заехать по очкастой физиономии оскорблённого гитариста. Вроде бы мне это удалось, и, кажется, я сбил с него очки.
— Дурак! — кричал я. — Это же шоу! Мне нужно взбодриться! Я устал! Я плохо себя чувствую! Сейчас всё придёт в норму!
Запутавшись в раскиданных по сцене шнурах, я упал. Пытаясь освободиться, катался, что-то кричал, мельтешил конечностями.
Мимолётно, отрывочно видел, как все мои кореша по группе торопливо и застенчиво уходят со сцены.
В зале смеялись, кричали, улюлюкали.
— Чего вы хотели? — отчаянно и надрывно, всё ещё кувыркаясь, завопил я в сторону публики. — Я же недоразумение! Я ничтожество! Мне положено быть таким!
Симфония распада
Москва. Как много в этом звуке для сердца русского слилось…
Конечно же, я не дурак, чтобы любить Москву или даже относиться к ней с симпатией. Москва — огромная клоака. Сказано не мной, но верно. Москва — розовый, разлагающийся кусок сочного мяса, который сладковатым запахом гниения так и притягивает к себе червей и мух. Москва — покрывшаяся аппетитной поджаристой корочкой блевотина: с первым же шагом корочка трескается, рушится, и ты уносишься на самое дно плотного кислотного смрада, который в мгновение ока испепеляет твоё благопристойное физическое тело, оставляя лишь голый, обозлённый скелет, который тоже неумолимо разрушается под действием вязкой и едучей блевотины. Разумеется, Москва рано или поздно была обязана заманить такую огромадную бестолочь, как я, и преподнести мне урок своих изысканно-трогательных манер.
Я, конечно, лукавлю и, пожалуй, преподношу Москву, всем вам прекрасно известную, езженую-переезженую, житую-пережитую, многократно отвергнутую и столько же раз принятую чересчур демонически. На самом деле Москва гораздо проще, аморфнее, равнодушнее. Ей на фиг не нужна твоя грошовая никчемная душонка, ей нечего с ней делать, кроме того, чтобы выбросить на помойку за ненадобностью. Москва — молчаливый и бестревожный монстр, она мёртвый и замкнувшийся на своём одиночестве исполин, которому наплевать на всех и на всё, который жаждет лишь одного: дождаться благостной секунды окончания света, когда благодарное небытие неумолимо и ласково затянет её в свои чёрные пески, выдав абсолютную гарантию невозвращения в сущее.
В этом — понимаю я сейчас — Москва мне близка. Близка своим смирением перед безумной силой, близка своим терпеливым ожиданием покорения. Но тогда она меня почти раздавила.
Раздавить мою и без того хрупкую, болезненно рефлексирующую и тщедушную личность в те дни августа 91-го года особого труда не составляло. Я в очередной раз впал в бездонную депрессию, из которой не было видно ни выхода, ни малейшего проблеска света. Света, который, быть может, на фоне истинных и объективных оттенков сущая тьма, но в преломлении моей многообразной личности она тот самый свет надежды, что не давал мне пропасть все восемнадцать лет моей жизни.
Да, всего восемнадцать. Смешной возраст, младенчество духа, но тогда сам себе я казался старцем, высосанным и выпитым действительностью. Видимо, рассуждал я, силы мои не безграничны. Все эти Чернобыли, Армении и Берлинские стены забрали у меня всё, чем я обладал. Битва проиграна, сопротивление перед молчаливой и беспощадной армией реальности бесполезно, остаётся лишь наложить на себя руки и признать свою попытку неудачной — с тем и отчитаться перед самим собой, чтобы сделать шаг в запредельность.
Прибыв в Москву на электричке к полудню 18-го числа, весь день я провёл в этом паскудном и самоедском настроении, широко раскрытыми испуганными глазами обозревая окрестности и вздрагивая от каждого брошенного на меня взгляда — человечьего, собачьего и птичьего — и каждый этот взгляд казался мне тогда приговором, передаваемым из пульта управления всей этой явью, что расположен где-то в закоулках Безличного Неведомого Создателя.
— Я понимаю, — отвечал я людям, птицам и псам на эти взгляды. — Я всё понимаю. Это тупик, выхода нет, надо сдаваться.
— Давно пора! — крикнула мне шустрая старуха, промелькнувшая рядом и звякнув пустыми бутылками в вязаной капроновой сумке.
Летний день был сер, влажен и пуст. Вроде бы собирался дождь, но вроде бы так и не начался. Я забрёл на Арбат, почему-то полагая, что это место своей необычностью и новизной (о которой нам рассказывали в газетах и телевизионных передачах) взбодрит меня, развеет, но гнусный Арбат своим мерзопакостным и бессмысленным человеческим шевелением и неуёмным, алчно-бестолковым пафосом вызвал во мне лишь новую волну отторжения и отчаяния.
— Ты тоже против меня? — обратился я к бородатому уличному саксофонисту. — Мне кажется, мы с тобой одной крови. Почти. И ты тоже против?
Господи-которого-нет, я был почти готов признать всё человечество и каждое отдельное человеческое существо равным себе и принять от него порцию услужливого сострадания или хотя бы молчаливого приятия!
Саксофонист, которого мой вид и странные слова, должно быть, сильно разозлили, прекратил играть музыкальную пьесу — ей была, разумеется, опошлевшая от бесчисленного количество исполнений, в целом милая, но обретшая совершенно неверные смыслы мелодия из «Крёстного отца» — зачерпнул в кармане горсть медной мелочи и протянул её мне.
А я — сейчас я убеждаю себя в том, что исключительно ради эксперимента, но на самом деле, может (о, неужели?!), даже из благодарности — взял, тихо взял эти медяки, неторопливо зашагал вдаль и даже купил на них (добавив ещё несколько рублей) пирожок с капустой у затрапезного вида тётки с фартуком и потёртой пузатой сумкой, откуда она эти самые пирожки извлекала. Тётка почему-то боязливо оглядывалась по сторонам, а я, откусив от пирога кусок, а потом ещё и после двух этих тяжело давшихся мне укусов вышвырнув этот шмат непрожаренного теста прямо на мостовую, поспешил ретироваться с этой улицы псевдосвобод.
Почему я в тот день не утопился в Москве-реке или не бросился под колёса «копейки», которых в тот год по Москве шныряло ещё немало? Пожалуй, лишь глубинное насмехательство и презрение к акту самоубийства да глупейшее ожидание того, что на следующий день всё может быть лучше.
На следующий день, как вы уже догадываетесь (впрочем, чего же тут догадываться, вы знаете это наверняка, кому же неизвестна дата, о которой пойдёт сейчас речь?), всё стало лучше. Много лучше.
Ночь я провёл в поезде-мотеле (назовём этот так), который подгоняли на один из путей к Казанскому вокзалу. Надо сказать, очень удобно. И по деньгам недорого, и комфорт какой-никакой. По крайней мере, спать пришлось в купе на мягкой койке, на белой простыне и под белым пододеяльником с тёплым одеялом, которое, однако, мне почти сразу пришлось отшвырнуть в сторону, так как стало слишком жарко.
Утро 19-го августа сразу же полыхнуло на меня ощущением чего-то такого приятно-возбуждённого, значимого, азартного. Уже по тому, как двигались по улицам люди, какими взглядами они смотрели по сторонам, какими улыбками они пытались обмениваться и каким смехом смеяться, можно было понять, что в атмосфере происходит бурление если уж и не магнитных волн, то, как минимум, сонма растревоженных человеческих мыслей. При этом ещё никто ничего не знал, хи-хи-хи, никто ничего. Я не помню, было ли в те дни полнолуние, но нисколько не удивлюсь, если было. Подобные исторические события неизбежно сопровождают явные или скрытые явления природы и прочая астральная херотень.
Где-то часов в десять из разговора двух интеллигентных пенсионеров, явно неравнодушных к политической кухне родной страны и зарубежья, что сидели поблизости от меня на скамейке в каком-то парке, я узнал развесёлое известие: дядя Миша Горбачёв смещён с поста Президента СССР (вы только вдумайтесь, нет, вы только вдумайтесь, что за абсурдная должность появилась в нашей стране на заре её существования!), а всю полноту власти взял на себя некий Государственный комитет по чрезвычайному положению, это самое чрезвычайное положение в стране и объявивший.