Борис Евсеев - Пламенеющий воздух
Приезжий подступил поближе.
Порошков снова огрел стиральную машину кочергой, и та завертела валиком раза в два быстрей.
Нежданно-негаданно за стеклом иллюминатора показалась голая рука. Дряхлая, морщинистая, в пигментных пятнах, в седеньких волосках. Рука в отличие от самого барабана бешено не вертелась — тихонько повертывалась… Пальцы руки свел писчий спазм, ногти от собственной длины аж загнулись. При этом рука — так показалось — все норовила сунуть кому-то под нос костлявый старческий кукиш. Но кукиш никак не складывался…
Пест застучал громче, машина стиральная взвыла сильней, сверху густо сыпануло мукой.
«Как снег», — подумал приезжий и обморочно прикрыл веки.
Когда он их разлепил, в барабане стиральной машины, медленно и величественно вращалась уже другая рука: мужская, мускулистая и перстень квадратный на пальце. Однако по расположению пигментных пятен и родинок москвич сразу определил: рука все та же, только налилась краснотой, плотью!
— Рука — что? — кричал, перекрывая шум ступы-толчеи ученый Порошков. — Рука — плевое дело! Нет, ты попробуй сперва по частям, а потом целиком всего человека омолодить. Вот, к примеру, печень. Ну как ты ее моложе сделаешь? В камнях она, в гематомах, кисты отовсюду, опять же, свисают…
Порошков трижды стукнул кочергой по машине, барабан завертело с невообразимой скоростью, и почти сразу стала видна за стеклом кровавая, безобразно шевелящая жирноватыми желто-коричневыми краями печень алкоголика.
Рвотный спазм был так силен, что приезжий москвич даже не успел прикрыть рот рукой. Чтобы не видеть собственной блевотины и летящих к машине брызг и комочков пищи, он снова наладился бежать.
— Да погоди ты! Сейчас — главное! Я мозг твой отсыхающий продую! Враз омолодишься! Стой! Куда?
— Ах ты, членовредитель хренов! Ах ты… — ворвалась на зады мельницы Леля. — Так вот куда бомжи с кладбища пропадают!
— Ты дура, Лелища! Тут все искусственное! Только кровью свинячьей сбрызнутое!
— Врешь, негодяй! Это ты с кладбища на своем горбу и мертвых, и еще живых таскаешь! Я ночью видела!
— Хворост это был, хворост! А кладбищенская земля… Необходима она для опытов… Остальное — папье-маше!
— Я тебе сейчас дам папье! Я тебе по морде — маше!
— Вон ты как, — Порошок отступил на два шага от Лели и, надсаживаясь, крикнул: — Полудух, полутело — явись!
И тогда из густого моторного шума выступил однорукий, едва втиснувший себя в зеленые бермуды гигант.
— Ну моя рука, — сказал он примирительно, — ну подлечил меня доктор! А вот ножки ваши, мадам, если я их сейчас выверну, уже никто не излечит…
Леля отступила назад.
— И твой затылок, щенок, мы на раз поправим! Где мой красный топор, доктор?
Тима-Тимофей ринулся с мельницы вон.
— Стой! Куда? — кричал ему в спину Порошков, — ты однорукого не бойся! Это глюк, глюк! Тут они иногда от эха зеркального случаются… Вернись, Тима! Омоложу!
— Ты себя, кощей, омолоди, — дергая дверь, на ходу огрызался москвич.
Правда, перед тем как вывалиться во тьму, он еще раз мимовольно оглянулся.
Глюк с красным топором и в зеленых бермудах пытался весь целиком, с головой и ногами, влезть в стиральную машину.
— Боже ж ты мой, — причитал Порошков, — хоть ты объясни ему, Лелища!
— Кому? Тиме?
— Да нет, глюку этому, Порфириону! Глюк-то искусственный… Просто вымышленное существо — и все!.. Глюк искусственный — да топор у него настоящий!
Приезжий выпал во тьму. Ночь ударила его, как узкоглазый тайский боксер: молниеносно, по лицу открытой перчаткой.
Тима-Тимофей с трудом перевел дух.
Слева плескалась темноводная Рыкуша. Сзади сквозь оставшуюся открытой дверь долетали слова и возгласы.
— …ну, негодяй, теперь, когда глюк этот убрался, займемся настоящим омоложением, — налегала на Порошкова Леля. — Ложись на спину! Быстро!
* * *На следующий день, переправившись вместе с другими ромэфировцами через Волгу, приезжий москвич скучно смотрел на реку. Делать ему ни черта не разрешали, да и неохота было.
Он вспоминал речку Рыкушу и кацавейку Порошкова, жалел, что не выдержал, позорно сбежал.
Нехотя наблюдал он, как директор Коля и зам по науке Пенкрат спускаются под воду в скафандрах сами и спускают туда же научную аппаратуру. От этих наблюдений приезжему стало холодно, неуютно.
Снова вспомнилась мельничная толчея-крупорушка, а потом сразу, без всякого перехода, — ночная, тихо шумящая Москва. Веселое мелькание огней за окнами, бойкие постукиванья по клавишам, пляски вокруг компа в стиле охреневшего от счастья литературного негра… Как же! Выполнил авторское задание в срок! Вспомнились и неплохие деньжата, которые платил повелитель рабов и секретарь какого-то там писательского союза Сивкин-Буркин. Вспоминались слова, которыми после дрыгоножества, танцев-шманцев и первобытных жестов они обменивались.
— Ты плантатор, Рогволдище!
— Я не курю план, раб.
— Я не раб, Рогволдище…
— Так значит — крепостной села Горюхина! Дай мне, радость моя, тебя расцеловать!
— Нет, барин малорослый! Нет, барин синий! Ты сам себя в свою синюшную задницу чмокни. Если, конечно, достанешь…
Воспоминания взвинтили и раздергали. Приезжий москвич даже оглянулся: не видит ли его из окна метеостанции Ниточка?
Однако Ниточка Жихарева была полностью погружена в работу.
Еще два дня назад, все в том же медицинском кабинете, она сказала приезжему:
— Тут у нас какое-то суетливое безделье наступило… Работать все перестали… Верней, работают, но делают совсем не то, что надо. А суетятся так пуще прежнего. К чему-то готовятся, что-то от меня и от тебя скрывают. И Трифона нет… — На Ниточкиных ресницах опять задрожала слеза. — Мне даже кажется: я одна наше эфирное дело люблю. Понимаешь? Одна и по-настоящему. А остальные — они только притворяются. Трифон Петрович и тот… Он вообще для меня человек-загадка!
Вспомнив колкие Ниточкины слова про любовь к эфирному делу, москвич стал внимательней смотреть в спецбинокль на Волгу.
Бинокль был устроен так, что показывал и то, что над водой, и то, что под водой. Надводное и подводное пространство разделяла в окулярах узенькая оранжевая черта. При этом подводная часть была окрашена в зеленовато-серые тона.
Ни над водой, ни в ее толщах ничего интересного не происходило. Коля и Пенкрат, стоя на илистом дне, медленно устанавливали приборы. С лодки все необходимое им на тросах спускал рабочий без имени: дергающий головой, долговязый. По виду — прямой кандидат в эфирозависимые.
Перед окулярами бинокля проплывали водоросли. Мелькнула стайка рыб, что-то угревидное, сверкнув матово-серебристым телом, пронеслось, исчезло…
Постепенно приезжий тратить внимание на текущую работу перестал, стал думать о возможностях эфира, а также про то, что же такое на самом деле наша проклятая и обожаемая жизнь? Может, она и впрямь, как уверяют романовские ученые, одно только усиление или ослабление потоков эфира?
Вдруг рабочий с лодки заорал благим матом:
— Одного оторвало! Со всеми, на хрен, трубками!..
От неожиданности приезжий москвич выронил бинокль.
Разговор в лесу
Ветер, ветер, ты не один на белом свете! Но ты один в нашей жизни чего-нибудь да стоишь, один по-настоящему что-то значишь.
Ты всегда — обещание и скорость! Обещание ухода от утомиловки и скудоумия жизни. И бешеная скорость, переворачивающая вверх дном и потопляющая в глубоких водах все, что стало избыточным, косным…
Хруст корней и зубовный скрежет, грязь и сор, ошметки и лушпайки — ждут не дождутся эфирного дуновения! Все обалдуи и христопродавцы, все недомерки и недоумки — они тоже полны сладостного ожидания: вот сейчас ветер эфира продует мозги, прочистит сосуды, соскоблит наросты с сердечной мышцы!
Упыри, уроды, сутяги, сикофанты — эти опять-таки исступленно ждут, чтобы синюшные их языки, выставленные навстречу ветру, были очищены от скверн и проклятий.
Вот, к примеру.
Катится по России — с запада на восток, а потом через всю страну с юга на север — голова с крыльями.
Только голова! Ну, еще из морщинистой шеи крылышки летучей мыши — торчком! Катится она, обрызганная кровью, катится голова умная, но ненужная. А ведь могла бы летать! Но голова, как тот надутый, а потом проколотый бычий пузырь: боком, с остановками и запинками, собирая вокруг себя мелочь и сор, — катится и катится.
И хочет эта упрямая голова, чтобы ее очистили от скверны, хочет, чтобы нашелся для нее постамент пошире и повыше!
И потому никак не успокоится: то выставится бородкой округлой из интернета, то очками пакостными, без дужек заушных, блеснет в кинозале, то из статейки похотливый нос покажет!