Паскаль Киньяр - Вилла «Амалия»
В Бургундии гулять было еще труднее, чем в Бретани. Землю устилал рыхлый ковер из палой листвы. Она липла к булыжной мостовой. Липла к подметкам.
В ноябре Анна поскользнулась на мокрых каштановых листьях и вывихнула лодыжку. И все-таки исходивший от них аромат – когда она уткнулась в них лицом – был еще пленительней, чем соленый и такой пряный запах моря.
Ей пришлось хромать много дней в окружении другого запаха, такого же дурманного – запаха листвы, которую сжигали в больших жаровнях, расставленных повсюду на бульваре под липами.
Потом, в конце ноября, город окутали густые туманы и в двух шагах ничего невозможно было разглядеть.
При падении она так сильно повредила ногу, что не могла выходить из дому целых три недели. Жорж ухаживал за ней. Однажды он признался, что переживает самые прекрасные дни в своей жизни, с тех пор как умер Эрик. Она с удовольствием принимала его заботы. Почти не разговаривала. После обеда садилась за «Erard» и до самого вечера вслушивалась в его слабенький, дребезжащий голосок.
* * *Краус[15] любил одного лишь Глюка. Он играл только то, что сочинил Глюк, и ничего, кроме этого. Он переложил его для фортепиано. Он непрерывно напевал его.
Словом, посвятил ему всю свою жизнь.
Вот и ее жизнь уподобилась жизни Крауса.
Жорж заходил послушать, как она работает – конденсирует музыку – за фортепиано.
Потом, в шесть часов, Жорж разводил огонь в камине. Едва он закрывался в кухне, где готовил свои лакомые блюда, как она шла к очагу с горящими поленьями, чтобы почитать.
* * *И еще – возродить в памяти, оставшись одной, соприкосновение с теплым старческим телом.
чудесный аромат,
руку, которая несет, держит, гладит,
звук голоса, который успокаивает.
Широченный диван, где так уютно лежится,
огромный камин с почерневшей пастью, где пляшет огонь,
тостер, фрукты, цветы, большой кувшин с букетом лаванды, и летом и зимой стоящей в доме и роняющей цветы, на которые иногда внезапно наступаешь,
удобнейшее кресло в закутке возле окна, но укрытое от палящих солнечных лучей,
и – проигрыватель.
* * *Жорж застыл на месте, со штопором в руке. Он не отрывал глаз от своей подруги. Она искала ноты, склонившись над лампой, и та ярко освещала ее подбородок и щеки. Она была необыкновенно красива.
* * *Теперь она погрузилась в изучение Йиржи Бенды.[16]
В свое время «Медея» Бенды буквально зачаровала Моцарта.
* * *Главная особенность пьес Анны Хидден заключалась в резких остановках. Никакого финала – просто внезапная тишина, которая выглядела чистой импровизацией и возникала в худший момент – тот самый болезненный и напряженный момент, когда слушатель с полным правом ожидает естественного завершения темы. Вот так же в некие времена в Багдаде, в предутренней темноте, Шехерезада вдруг обрывала, не доведя до конца, свое ночное повествование. По крайней мере, она всегда приводила этот, слегка сказочный, аргумент, если ее упрекали в том, что она так бесцеремонно отсекает конец мелодии.
*** Ее композиции были трудны для восприятия. Широкая аудитория не интересовалась ее творчеством. Но были и другие – фанатики. И таких фанатиков было достаточно, чтобы она могла жить. Казалось, ее музыка пронзает им сердце. Они писали ей письма. И этот факт – всякий раз, как она с ним сталкивалась, – мог привести ее в состояние эйфории. В течение часа или двух она упивалась благодарностью к людям, для которых столько значила. Но очень скоро забывала, что таковые существуют.
* * *В декабре настали сильные холода. Озябшее солнце яичным желтком висело в небе.
А само небо было великолепно – ясное, голубое, гораздо более нежного оттенка, чем в Италии.
В Бургундию пришла зима.
Под ногами шуршали последние опавшие листья; слетая наземь красными, они быстро чернели. Дыхание белым паром вырывалось из людских носов и клубилось вокруг губ. Да и собаки выдыхали такие же облачка, только на уровне мостовой. Тусклый дневной свет сгущал их тени, и они стлались по земле, приникая к ней теснее, чем тени пешеходов.
Глава III
Она растворила застекленную дверь, выходившую на террасу, уставленную кактусами. С высоты террасы ей была видна большая часть Лос-Анджелеса. Анна Хидден не захотела присутствовать на свадьбе, которая состоялась дней десять назад. Кроме того, она предупредила отца – когда позвонила ему из аэропорта, – что не желает знакомиться с его новой женой, сменившей ее мать.
Молоденькая служанка ввела Анну в приемную. Ее старый крошечный отец, со своими короткими, седыми, вздыбленными волосами ежиком, вошел не очень твердой походкой, но без трости, неся перед собой в протянутых руках роскошную белую орхидею, которую и преподнес ей.
Она поблагодарила.
Он улыбался, чуть принужденно.
Она все еще стояла с большой белой орхидеей, его подарком, а он уже указал ей широким взмахом руки на большой черный рояль «Yamaha».
– Но почему?
Он развел руками.
– Это чтобы попрощаться? – прошептала она.
Он кивнул.
Ему явно трудно было говорить.
– Чтобы уже попрощаться? – повторила она, все еще не веря.
Она судорожно всхлипнула. Волнение заражает. Это было сильнее ее. С минуту она плакала, спрятав лицо за орхидеей.
– Папа! – прошептала она.
Он стоял смущенный.
Она положила орхидею на плиточный пол, прямо на пол, рядом с раздвижной дверью приемной, собираясь уйти.
Они не много сказали друг другу.
В одну из пауз она спросила:
– Папа, я не понимаю. Почему мы не должны больше видеться?
– Это меня слишком волнует, – ответил он. – И потом, моя вторая жена очень расстроена тем, что ты отвергла ее, даже не повидав.
И они решили никогда больше не встречаться.
Он даже не допил сладкое вино, которое налил себе в бокал.
– Сыграй, – попросил он, указав на рояль.
– Давай сыграем что-нибудь вместе, – сказала она.
– А ты любую музыку можешь сыграть на фортепиано?
– Любую.
– Я тоже.
– Наверное, это у нас семейное.
– Да, Мисаил тоже это умел.
– Кто такой Мисаил?
– Мишель. Моего отца звали Мишель. А мама звала его: Мисаил. Это единственное воспоминание, которое я сохранил о ней. И время от времени кто-то у меня внутри шепчет это имя. Как это назвать по-французски?
– Понятия не имею, да и бог с ним. Мы можем сыграть в четыре руки какое-нибудь трио Гайдна, – я их видела там, на журнальном столике.
– Хорошо, давай.
Она пошла за нотами.
Поставила ноты на пюпитр рояля.
Стоя рядом, они прочитали партитуру.
Сели рядом на банкетку перед инструментом.
Она дрожала от горя.
Они закрыли глаза.
И заиграли.
Глава IV
Йонна покрылась льдом. Стоял ужасающий холод. От него лопались водопроводные трубы. Ледяная корка сковала всю землю в округе. По мостовым нельзя было ни пройти, ни проехать. Главную улицу да еще мост ежедневно посыпали песком, но те храбрецы, что отваживались ступить на них, все равно падали. Жорж проводил дни в кровати, которую перенесли поближе к камину. Все, что могло согревать, – газовая горелка, электрические радиаторы, камин, – работало на пределе возможностей, но температура в доме не поднималась выше четырнадцати градусов. Небо было темно-серое, свинцовое. И дневной свет был темно-серым, свинцовым.
Комнатка на втором этаже дома с плющом, когда она обжилась в ней, оказалась необыкновенно удобной для работы.
Из нее была видна только река. И слышались только голоса уток и гортанные крики лебедей. В этом чистеньком, очень светлом, безупречно белом помещении стояли узкая белая кроватка, маленький белый стол (на нем она держала свой компьютер, а под ним – принтер, где можно было распечатать любые ноты для ознакомления или вторичного чтения), пластмассовая тумбочка у изголовья, тоже белая, с тремя ящиками, заваленная тетрадями и книгами, карандашами, ластиками, ножницами, фломастерами, тюбиками с «замазкой», катушками скотча.
Здесь ей работалось так хорошо, как никогда и нигде.
Более того, она часто сочиняла музыку. Что-то вдруг оживало в ее душе при воспоминании о пухлых щечках маленькой девочки, вместе с которой она так любила просыпаться по утрам, играть, болтать.
Нижняя комната была гораздо менее уютной. Книжные шкафы, музыкальный центр, диван с подушками, по углам большие горшки с цветами, живыми и засохшими, огромное старинное зеркало, – здесь она подолгу не задерживалась. Едва кончив работу в своем «пряничном домике», в этой крошечной «komponier-hauschen»,[17] она шла в «главный» дом навестить Жоржа.
По установленной традиции, она приходила в гостиную Жоржа к пяти часам, чтобы поиграть.
Она играла не для себя. Она играла для Жоржа. Играла, чтобы отдохнуть от сочинения музыки, так как занималась этим все чаще и чаще. Целых шесть месяцев играла Крауса в той же манере, в какой, по ее представлению, сам Краус играл Глюка. Шесть месяцев играла Шоберта,[18] как Моцарт играл Шоберта. (И шесть месяцев играла Гайдна, как играл его Радницки). Она представляла себя сочинительницей при старом режиме. Когда ее музыку исполняли бы всего трое-четверо свихнувшихся аристократов. Современный мировой музыкальный рынок полностью перешел к общедоступной музыке – стадной, обобществленной, национальной, религиозной (Жорж называл эти песни популялярными, папатриочными, дорелигиозными, блаблагочестивыми). А где-то на обочине прозябали одиночки, атеисты, безумцы, маргиналы, птицы.