Паскаль Киньяр - Вилла «Амалия»
– А кто тебе сказал, что я не провела ее в таком же одиночестве, как ты, – если это действительно так?! Что ты обо мне знаешь? Ты ведь никогда мной не интересовался.
– Не кричи! Ненавижу, когда кричат!
– Что хочу, то и делаю. Хочу кричать – и буду. Я считаю, что ты должен был остаться с нами. Ты мог остаться. Ты мог бы остаться. Или, по крайней мере, прислать хоть какую-то весточку. Как поступают все. Не оставлять маму в полном неведении. Присылать ей хотя бы открытки на Рождество! Или на День благодарения! Или на Рош-а-Шана!
– О, ты помнишь праздник Рош-а-Шана?
Она не ответила.
– В общем, мог бы вести себя как все нормальные люди!
– Нет. Нет. То, что ты говоришь, неверно. Я никогда в жизни не встречал нормальных людей, дочь моя.
– Ты слишком часто говоришь «дочь моя» человеку, которого никогда не видел.
Но он повторил:
– На свете нет никакой любви. И никакого нормального существования.
– Вот это я как раз могу принять.
– Дочь моя, на свете есть еще много вещей, которые тебе нужно принять.
Однако сейчас ее уши заполнил странный гул. И душа уже ничего не принимала. Было такое ощущение, словно она перебарывает в себе незнакомую боль, глубоко, как никогда, проникшую в ее тело.
* * *Они шагали по дамбе.
– Как видишь, я стар, но все еще хожу. Я всегда много ходил. Люблю подолгу ходить каждый день. Во время ходьбы ко мне возвращаются самые давние воспоминания. Ибо мне выпало в жизни немного счастья, хоть и самого скромного.
– А мне вот нет.
– Мои дед и бабушка были спокойные, красивые люди. Наверное, я потому так много и хожу, чтобы где-нибудь их встретить. Правда, мне это с каждым днем все труднее и труднее.
– Я тоже много хожу – каждое утро, каждый день, все дни напролет.
– Я хожу, но редко вижу то, что меня окружает. Зато все время вижу давно покинутые места. Например, свой лицей. Смутно вижу цветную географическую карту и, гораздо яснее, две деревянные кабинки в школьном дворе – туалеты с вонючими дырами в полу. При входе в класс мы вешали пальто на железную вешалку рядом с печкой. В классе пахло дождем, мокрой шерстью, мелом, пылью; пресный запах чернил смешивался с едким, кислым дыханием мальчишек. Все они нынче мертвы – те, кто учился вместе со мной. Я навел справки в Интернете. Потому-то я здесь и оказался. Из нашего класса в живых осталось только двое. Я и еще один. Да, должен сказать тебе правду: я приехал из-за него. Не из-за тебя, как ты, может быть, вообразила.
– Да, вообразила.
– Я никогда не забывал того времени. Бежал за океан, но мыслями всегда оставался на этой негостеприимной земле. В классе мы сидели, кутаясь в шарфы.
– А я, значит, вообще не рождалась на свет?
– Ты родилась, но я так никогда по-настоящему и не смог перенести ни твое рождение, ни смерть твоего брата.
– Папа, замолчи. Неужели ты не понимаешь, что делаешь мне больно!
– Хорошо, молчу. Я совсем не того добиваюсь. Спокойной ночи, дочь моя. Пора спать.
Она робко спросила:
– Неужели ты не переночуешь у нас в доме?
– Даже речи быть не может. Ненавижу этот дом. Вернусь в свой отель.
– Так чего же ты все-таки добиваешься?
– Хочу научить тебя кое-чему полезному теперь, когда твоей матери больше нет на свете.
* * *Разговор в номере гостиницы:
– Тогда, в Бретани, на морском побережье, я старался возвращаться вечерами домой как можно позже. Моя супруга-католичка пребывала в состоянии непреходящего гнева. Ты все время кричала. Твой брат, бедный малыш, взбудораженный йодистыми испарениями моря, плакал в своей колыбели. В любое время дня и ночи он со стоном тянулся ко мне, чтобы я взял его на руки. К несчастью для него, он издавал ужасный запах, и потом, я слишком музыкант и слишком еврей, а потому совершенно не переношу крика. Для меня крик означал то время. Означал войну. Этот бретонский городишко был такой крошечный, такой католический, так зорко следил и надзирал за всеми. В нем у меня не было ни одной родной души. Ни твоя мать, ни ты, ни твой младший брат не могли заполнить эту пустоту. В каком-то смысле, вы были для меня слишком живыми.
– Ты понимаешь, что говоришь?
– Я прекрасно понимаю, что говорю. Знаешь, хуже всего сейчас было бы солгать тебе, сделать вид, будто я уехал, чтобы разбогатеть в Америке или броситься в объятия другой женщины. Хотя я действительно живу в Лос-Анджелесе, действительно богат, действительно сочиняю эту самую muzik-muzak-muzok, a теперь, когда твоя мать скончалась, могу даже еще раз жениться, но на самом-то деле всех своих мертвецов – пойми меня правильно, я говорю о настоящих мертвецах – я подло предал, женившись на твоей матери. Это была не ее вина. Благодаря ей у меня появились документы. Я жил. В тепле и сытости. Преподавал музыку. Разъезжал на велосипеде, борясь с ветром и надвинув поглубже фуражку, по окрестным деревням и учил бретонцев музыке. А дома на меня все кричали.
– Побойся Бога, папа, – Никола был младенцем, я была совсем девочкой.
– Все верно. Никола был младенцем. Ты была совсем девочкой. Твоя мать была примерной бретонской супругой, набожной, плаксивой, очень милой, очень хорошей кухаркой, доброй католичкой. Именно так.
– Ну и что же?
– А то, что мне совершенно не нужны были ни младенец, ни девочка, ни плаксивая католичка, ни ее распрекрасная стряпня.
* * *Разговор в холле:
– Видишь ли, я думаю, что пустоту жалобами не заполнишь. Я понимаю, отчего ты так внезапно обрываешь все свои пьесы.
И он смолк.
– Знаешь, я восхищаюсь тобой. Мне все объяснила твоя фотография. Я покупаю все твои записи. Особенно мне нравится второй диск.
– Ты мог бы сказать мне это раньше. Подать хоть какой-то знак.
– Нет, нет…
– Да замолчи же ты наконец! Дай мне выплакаться как следует.
– О, я вижу, ты настоящая француженка! И настоящая дочь своей матери! И настоящая католичка! Тебе лишь бы выплакаться, и все дела!
Она засмеялась.
Глава II
Океан ревел по-прежнему, зеленый, яростный. Они ехали обратно в вездеходе Вероники. Ветер посшибал все стулья на заднем дворе аптеки, отшвырнул их к воротам гаража. После короткого ужина (холодный скат с кресс-салатом) Вери отвезла их на машине домой.
Жорж утверждал, что никогда еще не видел волн такой высоты, как те, что обрушивались сейчас на темный песок.
– Значит, у тебя с памятью плохо, – сказала ему Вери.
– Да, Жорж, память у тебя сдает с каждым днем, – подхватила Анна.
Морские волны одним прыжком одолевали лестницу, врывались в сад, захлестывали стебли гортензий. Они уже лизали оштукатуренный фасад дома.
Надев резиновые сапоги, Анна разглядывала эту здоровенную хоромину, которую решила немедленно пустить на продажу с помощью Вери. Как могла ее мать всю свою жизнь провести в одиночестве среди этих стен, среди этих мерзких лишаев сырости, лицом к лицу с неуемной яростью ветра и моря?!
И в это же время в Соединенных Штатах, в городе Лос-Анджелесе, ее отец спокойно ждал смерти своей супруги, чтобы жениться вторично.
А они-то обе, брошенные в этом огромном доме, были так смертельно несчастны, так безнадежно одиноки.
* * *Последний раз она обернулась, чтобы взглянуть на бушующее море в обрамлении вышитых льняных оконных занавесок.
Вышитых, одна за другой, руками ее одинокой матери.
Она распахнула створки окна.
Гостиную заполонил оглушительный рев океана.
Ее мать провела в этом неумолчном океанском грохоте всю свою жизнь. Жизнь матери, покинутой своим маленьким сыном. Жизнь женщины, брошенной своим мужем. И весь остаток жизни – вдалеке от своей дочери.
Анна с мучительной тоской глядела на стебли гортензий в белых разводах пены, на крутую лестницу, изгибом спускавшуюся к пляжу.
Отступая, ночные волны оставили на ступеньках мерцающий налет соли.
Песок стал таким же коричневым, как листва на деревьях.
* * *Она сидела, сгорбившись и уткнув подбородок в колени, вдыхая запах резины, идущий от сапог, на бешеном ветру, на сыром песке взморья, вдали от прибрежных вилл.
Лишь в такой позе – сидя или опустившись на корточки у кромки воды – она чувствовала, как стихает непрерывно звучавшая в ней музыка.
Она могла проводить долгие часы рядом с волнами, слушая их грозные голоса, растворяясь в их мерном ритме, словно в серой бескрайней пустыне с ее нарастающим гулом. Здесь она избавлялась не только от своих песен, но и от всего остального, вплоть до воспоминания о своей жизни, вплоть до ощущения собственного тела.
* * *Она уехала из Бретани вместе с Жоржем.
Сидя в поезде, который доставил их обоих в Париж, на вокзал Монпарнас, а затем в другом, который доставил их обоих с Лионского вокзала Парижа в Тейи, Анна Хидден так и не смогла прочесть ни один из глянцевых журналов, купленных в киоске.
Жорж читал какой-то роман. Его пальцы с жиденькой порослью до того истончились, что напоминали клешни краба.