Юрий Дружков - Кто по тебе плачет
Первый цемент я разводил в деревянном корыте, понемногу. Сам думал – все понарошку. Средь бела дня застанут меня за этим занятием люди, остановят... Не остановили... Я замешиваю бетон в электромешалке: что-то вроде железного бочонка на треноге, с мотором. Бочонок медленно крутится, бетон переваливается в нем с боку на бок. Включаю, подвожу бадейку на тросе подъемного крана, бочонок наклоняю, тоже мотором, шлепаю бетон в бадейку, поднимаю бадейку наверх к месту работы. В бочонок – новый мешок цемента, вода из шланга, нажатие кнопки... Вечное движение. Работа не понарошку. Дом надо кончить к зиме...
Словно тоска беспросветная будет непременно связана только с этой кладовкой, заточеньем при складе. А нормальное, человечье жилье тоску, может быть, отгонит... Вот они какие, мысли...
Уже давно мы ничего не говорим с ней про тот большой милый, так нелепо и внезапно покинутый мир. Наговорились, а теперь молчим о нем по собственной воле, не сговариваясь. Однажды она сказала мне: «ты не сердись, это я нагнала панику. Все будет хорошо. Я сон такой видела».
Я не сержусь.
Когда было знаменитое трясение в Ташкенте, моя сестренка рассказывала, как люди, выскакивая на улицу из падающих вслед за ними домов, кричали в грохоте, в пыли, в дыму: началась война, опять война!.. Стоны, гибель, огонь, пожары... Видно, сильнее войны зверя нет. Ничего страшнее, кажется, нет... Я не виню тебя...
Неужели теперь война такая? Мгновенная? Сразу на весь белый свет?... Я не виню тебя. Все будет хорошо... Но где он, мальчик мой. Солнышко мое ненаглядное?...
* * *Как часто мы слышали слова о чистом небе над головой. Безмятежный символ покоя... Смотрю в наше бесконечно синее небо, и тревожно и колко становится на душе, как от ледяной царапины, от стуженой боли. Разве бывает оно такое, без единого самолета? Без единого белого следа, прочерченного над облаками? Сколько раз я видел в московском небе такие следы, четкие, уверенные, стремительные, покойные. Видел и никогда не думал о том, что кто-то в небе охраняет меня, бережет меня и город, в котором я живу, сына моего и моих друзей, наши заботы, все наше. Бережет и ночью и днем.
А что же теперь? Почему никто не залетает сюда? Разве меньше тут синевы и простора, и некуда взвиться, и негде прочертить белый след, почти невидимый снизу?
Не хочу верить, но сознание мое подсказывает нелепую догадку. Некому прилететь, потому что бьются они вдали отсюда... бьются последние, бьются насмерть в самой страшной последней схватке, в чистом сиянии неба.
Как оно холодит равнодушной бесконечностью...
* * *Синицы влетают в окошко фургона, как в собственный дом. Угостил однажды печеньем, нахалки наведываются каждый день. Садиться не раму, одним глазом, бочком смотрит на меня, прыгает на стол, ничего не боясь... А может улететь... Веселая, живая... Далеко улететь. Очень далеко. Взвиться над этим проклятым лесом и улететь. И никуда не летит. Печенье подавай. Не подашь – она сердится, летает по всему вагончику. Однажды забыл на столе дневник, порвала страницу. Вот и книгу исклевала, издергала «Тысячу и одну ночь...».
* * *Обратил внимание, что в лесу не подошел к тикалке, не проверил, как всегда... Равнодушие? Нет, привычка свыше нам дана, замена радости она. Всему замена.
* * *Вот и первая накладка в моей работе. Подумал вдруг, как я буду поднимать краном ванны для жилых комнат, если поставлю крышу на доме? Надо их поднять, пока нет ее, и поставить, на свои места. Но один этаж у меня готов, и придется кому-то ванны тащить через дверь... Шляпа. Головой надо работать.
Сегодня возил на погрузчике ванны с унитазами, поднимал их красном и ставил. Девять ванн, девять унитазов. Рядом положил ящики с умывальниками.
Голубое небо смотрится в голубые ванны. Эту голубую радость в Москве называют: мечта идиота. Но красиво, ничего не скажешь.
Она посмотрела, как ванны взвиваются в небо.
– Теперь и я поверила, дом будет...
Конечно, будет. Стены дошли до подоконников. Пора вживлять окна. Окна второго этажа.
* * *Никогда не был таким занятым, как здесь. Кромешно занятым.
Наполнен до краев. Но вижу ее три раза в день. Она с утра до вечера или на кухне или в оранжерее.
Стол в нашем кафе можно снимать для рекламы Внешторга, такое великолепие. От клубники до пирожков с луком и грибами. От морковного пудинга до сибирских шанежек.
А сегодня сказала:
– Так хочется проснуться и пойти на работу. К остановке троллейбуса... Подождать,... прокомпостировать билет... Смотреть в окно. Выйти у газетного киоска... Налево, направо... Толкнуть нашу стеклянную дверь. Снять перчатки. Бросить сумку на стол. Увидеть надоевшие милые лица... Разное было... Хорошее, плохое... радости, обиды... Кто и что про кого сказал, подумал... А теперь не могу без них, Скучаю. Нет сил, как увидеть хочется...
* * *Смотрю на деньги, сморщенные после воды. Разложил их на столе. Неплохо было бы купить на эти сушеные деньги билет, вернее два билета к Москве, увидеть наконец – то, что лежит за краем леса, первый дом после этого леса, первую станцию. Две недели ехать по неохватным равнинам, полям и лесам, видеть в окно города и села. Чтобы вагонный проводник поил нас дорожным чаем, а я бы ей говорил, что чай не идет ни в какое сравнение с чаем кафе-шалмана «Кому шишки, кою пышки». С ее чаем...
* * *Помню, как однажды показали мне сторублевую бумажку с ликом царицы Екатерины. С каким смутным волненьем разглядывал и трогал я тот опавший лист с великого дерева, усохшего, давно отшумевшего дерева. Символ могущества, которого больше нет, знак величия, которого не существует, обрывок декорации забытого спектакля, бумажный клочок...
В одной книге исповедь человека про самый первый день оккупации врагами деревянного русского городка... Самое первое ощущение – был страх пустоты. Удалилось, пропало, исчезло что-то надежное, незаменимое, крепкое, большое, которое могло единственное охранить, заступиться, не дать никому в обиду... Не стало, как пишет он, того чего раньше не замечал. Государственности...
Скрипучее слово. Но мы оторваны от него, нам уже неудобно и беспокойно. Пустота. Ждем чье-то вмешательство, участие, заботу о себе... Хотя все под рукой...
Да что со мной?... Слюнтяй. Раз есть у меня еще немного времени, пока не сморил сон, почитаю книжицу «Видеомагнитофон „Мираж“«. Надо вникнуть в него когда-то. Сложный прибор, ломать не хочется.
Деньги мы спрячем в бумажник... На дорогу.
* * *Льет проливной дождь. Хорошо, если недолго. Вдруг дожди перейдут в осенние, обложные? Для меня – беда. Не знаю, как на стройках, я в дождь работать не пробовал.
Деваться некуда. Сижу в кафе напротив нее, смотрю, откровенно разглядывая милые губы. Почему собственно милые? Такими же они раньше были. Притягивают что ли? Ресницы, глаза, лицо. Волнуюсь от ощущения наглости, словно теперь, чтобы глянуть в ее глаза надо черпнуть из глубины себя немножко храбрости. Но ведь я смотрюсь в них почти все лето. Может быть, скользил мимолетно взглядом, а сейчас волнуюсь от непрошенной смелости, от близости.
Какая ты женственная, хочу сказать я.
– Хочешь, – говорю, – кино покажу?
– Где, в кладовке? – наливает она чай.
Как наливает, как наклоняет голову, как подает мне чашку – все движения волнуют меня легкостью, женственной плавностью. Догадывается ли она, как я странно переменился? Попробуй, пойми по этим улыбчивым губам и женственно милым глазам.
Охрани меня, великая нежность, от наглости... Она в закрытой полотняной кофточке, а я вижу, чувствую мои губы на ее обнаженном плече.
– В гостиной, да еще у камина, конечно, приятней, – слегка посмеиваюсь я.
– Зачем при таком отоплении камин?
– А если трубы лопнут?
– Лопнут? В мороз? – она поежилась.
– Но ведь я с тобой, – впервые как бы хвастаюсь этим я. Верный признак тяжкой болезни.
– Ты добрый, – очень просто и ласково говорит она.
– Вот «Мираж» начал осваивать, скоро налажу телевизор.
– Пленки? «Мираж»... не надо, – голос у нее совсем потерянный.
Какие мы стали пугливые с ней. Мираж, ну и что? Не отечественный прибор. Назвали, не помышляя, как попадет он к двум оторванным от всего... К нам...
Люди, с подземных пещер мечтали оставить о себе зримую память. Хоть что-нибудь о себе. Углем рисовали на стенах, лишь бы не уйти в никуда, в пустоту, в ничто. Лепили из глины смешные свои фигурки, резали в дереве, долбили в камне. Потом рисовать научились почти живых и бессмертных. Потом фотографировать. Потом и вправду начали двигаться, говорить, звучать навсегда. С полотна, с экрана, с пленки. Уходя, оставляли другим свой мир, свою жизнь. Успокоенные перед неизбежным, что живут и действуют вместе с нами. В миражах и виденьях в словах и мыслях, в памяти зримой как наяву.
А мы вдвоем страшимся к миражам прикоснуться... Так что изменилось в нас?...