Юрий Дружков - Кто по тебе плачет
– У тебя девичьи руки, – не знаю почему заметил я.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что у меня вполне могут быть не молодые руки? – вскинула она брови, насмешливым выражением глаз, как бы говоря, что это невозможно, долго еще будет невозможно.
– Комплиментик выпрашиваешь? Девичьи руки, значит они у тебя... у тебя... – Хотел сказать, нежные, а сказал – трогательные.
Женщина посмотрела на свои руки, на меня. В глазах у нее был те самые, ни кем еще не пойманные чертики.
– Всё трогают, – пояснил я, чувствуя неловкость моих слов.
– Будешь работать, насмешник, слезы лить, пока я тебя не помилую... Чуть не положила капусту раньше картошки...
Потом она спровадила в кастрюлю капусту, потом натертый чеснок, а я растирал новую порцию, но теперь уже с одной солью.
В нашем вагончике снова густел упоительный запах печеного хлеба, ежедневный постоянный запах. И никогда не может он стать надоевшим и неприятным.
Она колдовала над пампушками. Снова гладила их влажной тряпицей. Взяла у меня то, что я натворил, добавила растительного масла и холодной воды, и всем этим полила большую тарелку, на которой дымилось печеным туманом ее рукоделие.
* * *Почему я так подробно пишу про этот украинский борщ? И в самом деле, творение великолепное. Пишу, сам себе улыбаюсь и ловлю на мысли, что будто бы откладываю, отодвигаю невольно рассказ о том, что было потом.
И что же было? Ничего страшного. Совсем ничего. И стоит ли откладывать, кого мне бояться? Мой дневник – моя тень. Читать его некому, стыдить некому.
– Все равно бабушкин борщ обязан постоять, отдохнуть. Его нельзя трогать и шевелить, пока сил набирает. А я тебя за это время, насмешник, постригу. Неприлично таким ходить, сказала мне лесная женщина.
Мы вынесли из кухни табуретку, меня покрыли чем-то белым, и:
– Вот когда можно тебе отомстить...
То ли руки ее закружились вокруг меня, то ли голова моя закружилась. Прикосновенья были так властно мягки, так повелительно заботливы и трогательны. Гибкая близость ее вдруг обожгла меня, первый раз обожгла. И я с трудом удержался, чтобы не прикоснуться губами к легкому аромату печеного хлеба, который шел от обнаженных ее рук, от прозрачной белой кофточки, склонившейся надо мной в кружении, в неодолимой нежности, в недопустимой нежности.
– Сиди прямо, не падай, – сказал в тумане близкий далекий волнующий голос.
Давно ли он стал таким волнующим? Беда ко мне пришла или радость? Понять не могу, но избавиться от непонятного уже не в моих силах.
* * *В ангаре, всю первую половину дня, пыхтел я у маленького немецкого трактора на резиновых колеса, прилаживая к нему навесную косилку. Это легко сказать навесную, попробуй навесить. Книги не было. На глянцевых листах картинки, чертежи, куда что приложить, где привинтить.
Я бросил такую затею. Подумал о стоявшей рядом ручной газонокосилке, и не решился. Как она будет косить? Валить гречиху на себя? Крошить в мелкую травяную сечку?... На технику больше не хватало усердия, но пришлось подойти с поклоном к механической тележке, знакомой тоже по московским бульварам. Тележка стала ручной за двадцать минут.
В подсобке оранжереи забрал косу и грабли, кинул их в кузовок тележки, поехал на электростанцию, чтобы включить рубильник «производственный корпус». И направился к фундаменту этого корпуса, где надо было распечатать вход в подвал.
Я снял деревянный щит, покрытый пленкой, сдвинул его и спустился вниз. Открыл дверь, нажал выключатель справа на стене. Передо мной возник мерцающий кафелем коридор с дверями по всей длине.
По схеме я знал, что в наружных стенах подвала есть четыре открываемых люка. За двумя из них поставлены ленточные транспортеры. У двух других – металлические наклонные желоба. С транспортерами возиться не хотелось, я нашел кладовку с простым люком и открыл его массивную дверцу рычагом. Снизу.
Теперь можно ехать на гречишное поле, как записано в оранжерейной тетради. А поле размером с небольшой огород...
* * *Я заглушил мотор тележки, взял косу, примерился к ней, а мне почудилось, тележка стрекочет, Неостывший мотор слабо стрекочет. Хлопнул о кожух рукой, отошел – стрекочет. Оглянулся вокруг и замер. Нежно и тонко стрекотал весь воздух вокруг. Так стрекочут волосы на голове от расчески, так стрекочет нейлоновая рубашка. Но чтобы так стрекотало поле, я не видел. Звук был чарующий. Кофейно-красную гречиху слегка поглаживал теплый ветер, в одну сторону, к лесу, казалось, ей передалась краснота кедров, и она легонько, плавно, с величием кланялась им. А к небу от нее шел электрический разряд, волшебное стрекотанье меж небом и землей. Горьковатый аромат гречихи был как запах неощутимой электрической грозы, ароматом озона, током земных и небесных добрых сил.
Упругие стебли густой волной опадали от хрустких ударов косы. Я не заметил, как пришла она и граблями стала сметать гречиху поближе к тележке.
– Не воздух, очарованье. Хоть выжимай кофе из него, – сказала она, сметая, как расческой рыжие пряди гречишного поля. Ее, наверное, тоже коснулся пьянящий разряд озона, мягко взвеял на ней полотняную кофточку, играл, потрескивая тканью, ветром ее летучих волос...
Я накидывал гречиху в тележку и отвозил к фундаменту подвалов, руками сбрасывал стебли в открытый люк. Они шуршали по металлическому желобу, скользя в темноту.
Мы так условились: на земле не оставим. Как её сушить и сколько? Надо ли сушить на солнце, никто не знал. Решили пока упрятать в подвале, а там видно будет. В крайнем случае, пустим горячую воду к морозильной системе. Никакие жучки урожай не съедят...
В последний заезд я спустился в подвал, разровнял граблями стебли на полу, закрыл наружный люк, выключил всюду свет, снова задвинул на входе щит, обитый пленкой.
* * *Вечером не мог никуда приткнуться. Не сиделось, не лежалось, не ходилось. Я понимал, виновато не мое добровольное безделье, хорошо понимал, кто виноват и почему виноват.
Придумал пойти за какой-нибудь книгой через оранжерею. Вошел. Независимой такой походочкой мимо нее.
– Какими судьбами? – окликнула моя вроде бы не красавица.
– Хочу книжку взять на сон грядущий.
– Пойдешь обратно, подожди меня. Чудо покажу.
– Хорошо, – кивнул я, радуясь пустяковым словам «подожди меня». Взял сверху «Тысячу и одну ночь», вернулся к ней.
– Где чудо?
– Какой нетерпеливый. Здесь кругом чудо.
– Показывай главное.
– Главное чудо сумерки любит. В самый раз перед ужином.
– А скоро?
– Пойдем, погуляем...
Одарила меня простенькими словами: пойдем, погуляем. С нею гуляем... Я согласен.
Много это или мало для радости?
Она вымыла руки фонтанчиком среди зелени, стряхнула воду, подождала пока высохнет, сняла фирменный халат, повесила в тамбуре, мы вышли на воздух.
– Вот сюда пойдем... Какой вечер ласковый...
Сумерки чуть притушили небо, холодком освежив поляну. Кукушка застуженным от вечерней свежести голосом позвала к себе, под иглистые хвойные своды.
Ну что мне, дураку, все мнился?
– Нет, мы так сделаем. Ужинать будем на деревянном столе. На природе.
– А чудо?
– С него чудо хорошо заметно.
Загадочная женщина...
Мы вынесли из кафе-шалмана столовые принадлежности, постелили скатерть, положили все как надо. Она включила духовку, подогреть раньше приготовленный тушеный картофель. Чайник на плите. Нарезала сыр, достала из деревянного жбанчика утренний хлеб. А чуда нигде не было. Может быть, она сама чудо?...
Заварила темный, хвойный как сумерки чай. Мы сели на врытую в землю скамейку. Ну что же, я готов сидеть с нею так до полуночи. Не надо мне других чудес. Поодаль огромный стеклянный фонарь оранжереи вдруг осветился мягким светом изнутри, сгустив сумерки вокруг себя. Точно вошел кто-то и зажег свет. Я вздрогнул.
– А вот и чудо, – грустно улыбнулась она, заметив, как я вздрогнул.
– Автоматика? – спросил я.
– Нет, кто-нибудь прячется.
– Ты шутишь? -
– Я так и знала, что ты ненаблюдательный. Оно теперь каждый вечер загорается и к полночи гаснет. Подсветка. Чем дальше, тем раньше будет включаться... Первый раз я тоже вздрагивала.
– Я думал, ты сама включала.
– Нет, они сами...
* * *Уснул на второй или третьей ночи арабских сказок. До чего же все далекое, потусторонне. Мне бы их заботы.
* * *Ночью стало тревожно и неуютно, я проснулся. Меня разбудил ночной холод.
Поднялся, чтобы задвинуть окно и долго не мог отойти от него. Луна стеклянным инеем обрызгала поляну, синюю кромку холодного леса, дом, где живет она, тихое наваждение в окне, за которым спит она.
Кажется, начинаются глупости, наивные детские глупости. Первые обозначились днем, и я сержусь на них среди ночи, босой, у фрамуги вагончика. Делать мужику нечего.
Первая глупость: не мог есть пампушки, начал бояться; будет пахнуть чесноком... Хотите быть красивым, уважаемый? Да что это с вами? Когда случилось? Не тогда ли, когда сбежал от нее сюда в рабочий фургон? Или совсем недавно, безлунной согретой ночью, когда мы с фонариком искали, как сумасшедшие, муравьев или ночных бабочек и я увидел вдруг сумасшедшую гибкую обнаженность?... Или в недобром лесу, в дурмане сыпучего облака из веток хвои, рядом со мной, под шелест ветра, под шелест иголок, невыносимо рядом, ослепляюще рядом...