Франсуаза Шандернагор - Первая жена
Я сохранила даже след его голоса, этого нежного, глубокого голоса, — так говорят соблазнители. Голос этот просто врос в мой автоответчик. Здесь, в деревне, нельзя стереть пленку до того, пока ее не прослушаешь. Чаще всего послания, которое записано на автоответчике и отправляет моих абонентов к парижским автоответчикам, хватает для того, чтобы отвадить наиболее настойчивых. Но 2 января прошлого года нашелся какой-то упрямец — лампочка на автоответчике загорелась. Чтобы стереть, мне пришлось включить запись: «Малышка Катти, это я, Франси. Я только хотел узнать, как ты… И кроме того, родная, пожелать тебе хорошего Нового года. С Новым годом, милая». Это был год нашего развода, год, когда по математическим подсчетам (совместные ходатайства, плюс три месяца отсрочки, постановление о невозможности совместной жизни, плюс еще полгода) должен был быть решен в суде наш развод, ему это было известно. И — «с Новым годом»? Я решила, что ослышалась! Я снова прокрутила пленку: «и кроме того, родная, пожелать тебе хорошего Нового года». На этот раз я расхохоталась: с юмором у моего мужа все в порядке! Я расхохоталась, больше слушать не стала, но запись не стерла: это был его голос, голос из «тогдашних времен»; возможно, мне уже не суметь его еще раз услышать («Ты больше не смотришь на меня, Катрин, ты больше меня не слышишь») или тот, который к нему возвращается естественным образом, как только мы оказываемся на расстоянии друг от друга.
Голос этот я сохранила. На черный день. Это было не так легко, потому что набрались и другие послания — близких друзей, которые поняли теперь мои уловки, не провести… Так что, либо по неловкости (я ничего не понимаю в технике), либо по неспособности к компромиссам, я так и не сумела аннулировать некоторые послания так, чтобы не стереть другие. И вот я, боясь потерять один-единственный голос, оказалась обречена хранить все! Хуже того — обречена все прослушивать!
И теперь лампочка безостановочно мне подмигивает: то ли новое послание, то ли автоответчик напоминает, что есть что послушать. Не нажав на красную кнопку и не прослушав все сначала: «Это Элизабет, мне тебя нигде не застать…», «Кати, это твой брат, я все равно не поверю, что ты уехала в Париж…», «Это Жак, сомневаюсь, чтобы вся твоя „техника“ что-нибудь записывала, но тем не менее…» Я веду себя так, как будто ничего не слышала. Но волей-неволей я вынуждена начать восстанавливать свою связь с миром, допустить до себя его обещания и призывы. Теперь я сохраняю все, боясь стереть один голос.
«С Новым годом, дорогая моя…» Чтобы нарисовать снежное небо, нужно в серый цвет поместить мазок розового. Немного иронии…
* * *Я голая. Голая, как дерево зимой. Голая, как рука, когда на ней нет никаких колец… Я никому не принадлежу, меня обобрали. Все у меня украли: мужа, имя, прошлое, друзей, детей, роман, который я писала.
Торопливо ликвидирую запасы визиток, вычеркивая «Г-н»: «Г-жа Келли» без «г-н», я еще полгода имею право на это имя, потом — в помойку! Переписываю записные книжку, убирая оттуда некоторые имена; останется лишь позабыть номера, которые я знала наизусть. Восстанавливаю связи с друзьями юности, которых я потеряла из виду уже лет двадцать пять назад: поскольку меня лишили тридцати лет моей жизни, я могу восстанавливать связи лишь с собственным детством, тем единственным временем, которое не занимал «мужчина моих ночей». Завтракаю с бывшими лицеистками, с бывшими друзьями с факультета, героями моих первых флиртов, — все стали стариками. Я гребу против течения.
Но гребу. Я все еще оспариваю у врага лохмотья собственной жизни, безнадежно. Я борюсь. Против попыток моей соперницы отобрать у меня моих детей — если до этого она появлялась рядом с ними как бы случайно, то теперь являет себя в объятьях моего мужа на школьном празднике у младшего, едет со старшими в горы кататься на лыжах. Я протестую, сражаюсь, но это «боевые действия» в арьергарде. Рано или поздно она займет материнскую площадь, как заняла площадь супружескую, она заберет все. Я голая.
Я потеряла свое теплое пальто, одеяло, перину, прибежище. «Голый», по словарю, это все, «что лишено своего привычного дополнения». Голая шпага — это шпага без ножен. Голая жена — это жена, лишенная мужа. Вокруг себя, повсюду: на обедах, коктейлях, в туристских автобусах, — я вижу только пары, никогда раньше не замечала, что их столько! В этом возрасте и в этом кругу мне кажется, что только я в одиночестве. Впрочем, поскольку никак не понять, куда меня нужно помещать, приглашать меня стали реже. Если только не удается подобрать мне пару в лице услужливого гомосексуалиста… Я с любопытством, с завистью смотрю на все эти пары, что меня окружают, часто даже весьма пожилые; я разглядываю жен — милые, но ничего особенного. «Чего же не хватает мне, что есть у этих жен и чего нет у меня, чем я хуже?» — думаю я. Ничем. Может быть, — лучше? Я та, что «чего-то достигла…» Для женщины такое «лучше» значит хуже.
Я лишилась своего гнездышка, «тепла и ласки». Чтобы возместить эту потерю, мне нужны пуховые подушки и плюшевые медведи, ангорские коты и шелковые шарфы. В больницу (куда я отныне обречена ходить к ортопеду) я отправляюсь в сопровождении овчинной шубки — это первые меха в моей жизни, которые я купила как раз тогда, когда он ушел; я позволяю бархату и мохеру нежно греть меня до того момента, пока не попаду в жесткие лапы специалистов по восстановлению движения конечностей — печальный врачебный вердикт.
В приемных перед хирургическими отделениями тоже полно семейных пар. Меланхоличным взором провожаю я маленького старичка, высохшего, как бисквитное печенье, который семенит за креслом на колесиках своей жены… Да, конечно, Филимоны и Бавкиды встречаются значительно реже Ромео и Джульетт — мне это прекрасно известно, — а эти двое, что намертво привязаны друг к другу, возможно, еще и ненавидят друг друга… Если бы понадобилось, я бы тоже толкала перед собой кресло моего мужа… А он? Если бы только в каком-нибудь углу не было прехорошеньких медицинских сестричек, за моим креслом следовал бы его шофер. В хромированном кресле вез бы меня по линолеуму больничных коридоров его Сганарель…
Ну ладно, размечталась. Нечего грезить наяву. Что тогда останется на ночь? Все ночи напролет провожу я со своим мужем, ночи напролет со своим врагом. Я вижу, как он возвращается, вижу, как он уходит в который раз, вижу, как я его жду. Я провела восемнадцать лет, надеясь, что встречу его, и, встретив, тридцать лет, его ожидая. Под снегом и дождем. В кафе (которые закрывались), в аэропортах (посадка была уже объявлена), в театральных вестибюлях (спектакль уже начался), на вокзальных перронах (смотря в хвост уходящему поезду). Он всегда опаздывал, и я всегда ждала его…
Я вижу сны про него и про нее. Обедаю я во сне у наших друзей; вижу на книжной полке книги с фамилией на переплете Лор Казаль; но как же, думаю, она не работает, «оранты» не трудятся полный рабочий день: она, выходит, пишет? «Ну да, — отвечают мне, — и неплохо». Друзья из этого сна отдали переплести ее произведения и теперь на сером сафьяне красуются золотые цепочки. Не могу не отметить с некоторой завистью, что для меня они никогда так не старались! Раз я вынуждена выражать восхищение, беру с полки книгу сей столь одаренной подруги по перу, открываю, начинаю листать: и немею — я читаю свои собственные слова, свои собственные фразы, целые абзацы, страницы… Это мой роман! Охваченная сомнениями, смотрю еще раз на переплет, имя автора — «Казаль». Фарс удался: теперь она уже подписывает книги, которые пишу я!..
Проснувшись, понимаю, что я не так уж далека от истины: она действительно все у меня украла, даже способность писать, потому что писать я перестала. Уходя, муж захватил с собой мой роман. «Но вы не можете не писать!» — ворчит психиатр, к которому отправляет меня врач между двумя курсами лечения депрессии. «Теперь, когда вы оставили работу, а муж от вас ушел, вы будете зарабатывать этим на хлеб. И кроме того…» Что — кроме того? Я не могу позволить себе еще одну жизненную неудачу, так? Да полноте, я привыкла! Без ложной скромности, я специалист по ложным беременностям и неудавшимся книгам! Ничто никогда не было мне дано, даже материнство: два выкидыша, два кровавых выкидыша перед четырьмя детьми. «Косоглазие, наверное, и рожать мешает! Здоровье — никуда, разве она сможет дать хорошее ирландское потомство?» Ничего мне не было дано, все надо было заслужить…
Но я буду писать. Я буду писать, чтобы доказать своим эскулапам, что могу еще работать. Или же я буду писать, как все романисты, заклиная страх, что больше ничего не напишешь, ужас перед собственным бессилием. Я буду писать из бравады или потому, что на душе неспокойно, но только на одну тему: про моего мужа. «Про него? Ну не собираешься же ты про него писать? Или ты хочешь все высказать?» Нет, не все, но многое. «Уж не страдаешь ли ты эксгибиционизмом?» Прошу прощения у тех, кого это раздевание может шокировать, но если я показываюсь без покровов, то просто потому, что у меня все отобрали… «Катрин, милая, поверьте, вы не можете опубликовать нечто вроде… открытого письма, в конце концов. Так не только не делается, это просто неприлично!» — мне кажется, я слышу строгий голос своей свекрови. (У меня есть собственная «внутренняя свекровь», которая занимает место общественного мнения в тяжелые времена). А ваш сын, дорогая моя свекровь? Разве он вел себя прилично? Однако вы ему это «неприличие» простили, вы с распростертыми объятьями приняли его любовницу! Полно, вы простите и меня… Но тут наступает черед вмешаться моей собственной бабушке, которая умерла двадцать лет назад: «Держись, малыш, держись! Пожалуйста! Ради детей!» Бабуля, мои дети теперь уже почти взрослые; именно так, впрочем, заявил их отец, когда уходил от нас.