Игорь Губерман - Закатные гарики. Вечерний звон (сборник)
А тут собрались Веру Фигнер выпускать. Они договорились так: ее рукою переписанную книгу она попробует с собою увезти. А не сумеет – сообщит в письме. А вскоре и письмо пришло: не только что не пропустили эти тонкие тетрадки, но и написал донос усердный комендант крепости. Что, дескать, вовсе не раскаялась злодейка Фигнер, ежели такое пишет.
Прочитав известие, пошел Морозов в переплетную мастерскую, аккуратным образом обмазал несколько сот исписанных листочков очень жидким желатином, разделил их на четыре части и зажал под прессом. Получилось у него четыре листа плотного, как фанера, картона. После этого он переплел в них, как в обложку, свою книгу по теоретической физике и принялся спокойно ждать освобождения. Опущенные в кипяток, листы немедля отдадут свой быстро растворяющийся желатин, и все обложки мигом распадутся на листы, покрытые спешащей карандашной вязью. Что стоили бы наши обещания друзьям, если какие-то коменданты крепости в силах повлиять на их исполнение? Так и возник, и скрылся до поры, и появился заново на свет первый том его воспоминаний.
А сидя в Двинской крепости, на целый год оставит он науку. Так попросила молодая, горячо любимая жена: из заключения ей привезти в подарок том второй. И вслед за ним она поехала, и поселилась рядом с крепостью. Ужели для контроля? Этот том он за год написал. И дар его литературный очень привередливый читатель оценил – Лев Николаевич Толстой.
Но с неких пор он отдавал все время той идее, что спасла его когда-то в Алексеевском равелине. Он ведь тогда решил, что и одной лишь Библии вполне достаточно для бегства в древнюю историю и собственное знание о мире. Он еще тогда остановился, пораженный, на одной – пожалуй, самой странной – книге Библии – на Откровении Иоанна, на Апокалипсисе. Знаток звездного неба, он вдруг ясно и неоспоримо обнаружил, что загадочные темные пророчества этой книги – не что иное, как символы различных созвездий. Описанием астрономических наблюдений, записью природных и космических событий – явственно увиделись ему все самые невнятные, таинственные даже фразы Апокалипсиса. Так появилась – вскоре после выхода на свободу – удивительная и необычная книга: «Откровение в грозе и буре». Все известные истории даты передвинул в ней Морозов, убедительно показывая, что написан был Апокалипсис не в первом веке новой эры, а на четыреста лет позднее. Появление его труда вызвало ожесточенную полемику, грозу и бурю породило в тихой заводи, где жили в мире и согласии все умудренные специалисты по истории тех канувших времен. В ходе полемики его идеи, начисто менявшие всю древнюю историю, разбиты были в пух и прах, развеяны по ветру и отнесены в разряд научной ахинеи, нередко порождаемой даже учеными и одаренными людьми. Морозов усмехался, всех благодаря за соучастие, и продолжал свою работу в том же направлении. Так явилось грандиозное десятитомное исследование «Христос», в подзаголовке названное им – «История человеческой культуры в естественно-научном освещении». А родилось ее начало там же – в гибельном, заплесневелом и промозглом Алексеевском равелине. Писал он эту книгу весь остаток своей жизни. В ней было выдвинуто несчетное количество гипотез из области древней истории, которая была им передвинута на несколько сотен лет и сильно изменила вид. Тогда и родилась та шутка, что в отместку за свои тюремные года Морозов порешил отнять у человечества несколько веков его истории. И снова умудренные специалисты разносили начисто его затейливую кройку и шитье из ветхого материала полудостоверных фактов и противоречивых письменных источников (которые читал он на одиннадцати языках). Но разносили – воздавая должное и необъятной исторической осведомленности, и самому размаху этого парадоксального ума, родившего такие дерзкие догадки и сопоставления. Значительную часть которых так и не смогли отвергнуть с полным основанием. И не отвергли до сих пор.
Но более того: прошло чуть больше полувека, и появилось множество работ, в которых древняя история (и даже не такая древняя) – меняется, во времени значительно сужаясь. Авторы таких работ почтительно упоминают то начало, которое однажды положил недоучившийся гимназист Морозов. Ну а степень правоты его – еще весьма не скоро прояснится.
А завершив свой многолетний (и десятитомный) труд, собрался Николай Морозов поработать с выдающимся прибором века – циклотроном. Он хотел проверить свои мысли о структуре и устройстве атома.
Но не успел. Уже ему ведь было – девяносто два.
Надеюсь, что хоть наскоро, но все же объяснил я, почему я так был счастлив, прикоснувшись к этой поразительной судьбе и личности.
И рукопись понравилась в редакции, и рецензенты (два историка) ее с научной снисходительностью тоже похвалили. И через год (такие были сроки) повесть Марка Поповского «Побежденное время» вышла в свет. Марк безупречно вел себя: он перед самым выходом книги заявился на прием к директору издательства и попросил, чтоб на обложке указали и меня – я, дескать, и сидел в архивах, и насчет сюжета помогал, и всякое такое. Выслушав его, директор замечательно сказал:
– Но, дорогой Марк Александрович, поймите, нам на обложке так вот (и провел рукой по горлу) хватит одного.
И очень мы потом смеялись оба. А понять директора легко было: несметное количество евреев там печатали свои разнообразные труды. А в том числе – и поносительные книги об Израиле. Самые черные из них были написаны евреями.
Но я отвлекся. Марк отдал мне все, что получил в издательстве, а на подаренном мне экземпляре книги даже написал стихи:
Я не водил пером,я не махал пером —и не хотел того, и не мог,я лишь кассиром был, я был бухгалтером,только бухгалтером, видит Бог.
Марк выдержал гораздо более тяжелое испытание: его стали хвалить за эту книгу. А какой-то с ним давно уже не знавшийся приятель написал откуда-то издалека, что наконец-то стал писать Поповский книги настоящие и честные и вновь готов этот приятель с ним общаться. И наши с Марком отношения нисколько не испортились, хотя меня предупреждали знатоки-психологи, что негритянство очень рушит дружбу, одновременно с двух концов ее подтачивая очень крепко. А вскоре Марк в Америку уехал (царствие ему небесное, недавно умер он в Нью-Йорке), вследствие чего и книгу наскоро из всех библиотек изъяли – мол, уехал, так и вовсе не было тебя. У тех она осталась, кто купил, но и владельцы про ее существование наверняка давно уже забыли. Я ведь потому так и писал подробно о Морозове – нельзя, чтобы такая личность канула в небытие.
И наконец, последнее. Историки рассказывали мне (а я и по историкам ходил), что есть легенда: будто бы в конце тридцатых, незадолго до войны, – случайно или неслучайно – Николай Морозов с Верой Фигнер встретились и многое обсудили. А Веру Фигнер в это время волновал кошмар, творившийся в России, и она хотела у Морозова спросить про степень их вины в этом кошмаре. И Морозов будто бы ее посильно успокаивал. И более того: он ей сказал, что он это безумие предвидел в те поры еще, когда он только-только вышел на свободу (то есть очень, очень рано посетило его это справедливое прозрение). И почему, он тоже объяснил. Его тогда повсюду приглашали, и в немыслимом количестве домов он побывал, где о России говорили люди образованные, с пониманием и знанием немалым. Только знаешь, Верочка, сказал ей якобы Морозов: говорили то же самое, что тридцать лет назад я слышал от отцов и дедов этих же или таких же будто бы интеллигентов и дворян. С такой же одержимостью они мечтали разом все переменить и все устроить и Россию поносили – теми же словами. И пришедшие вослед за нами молодые – Верочка, поверь мне, – были этим духом и пропитаны, и вспоены на нем. Россию погубило образованное, лучшее ее сословие, а нынешние все убийцы – это извержение народа, о котором ничего они не знали, но, слепыми будучи, хотели пробудить. И пробудили, и не скоро это кончится, уж очень диким и нечеловечески безжалостным он оказался, этот вдруг разбуженный Везувий. И опять поверь мне, старому угадчику: хоть постепенно очень, только это изойдет и канет.
Над неиссякаемым упрямым оптимизмом Николая Морозова смеялись почти все, кто с ним встречался за его густую продолжительную жизнь.
Хижина дяди Тома – 2
Я почему-то понимал тогда и чувствовал, что негритянство – это некая воронка и меня в нее бесповоротно засосет. Настолько понимал, что даже мысленно прикидывал, о ком еще я мог бы написать с таким же удовольствием и интересом. А тщеславие – ничуть не мучило меня, спасибо генам местечковых предков. Мне хотелось делать то, что нравится и что могу, кормить семью и неустанно пополнять тетрадь стишками, обреченными остаться в ней навечно. Все хвалили повесть о Морозове, а на плантациях писательского промысла была нехватка негров, на которых можно положиться. Среди сверстников Морозова, с готовностью сгубивших свои жизни, были очень одаренные люди. Это становилось явственно, особенно заметно по дальнейшим судьбам тех, кто уцелел, кто выпал почему-либо из коллективной одержимости их поколения. Пример ярчайший – близкий друг Морозова, хотя его и старше несравненно (двадцать восемь лет уже исполнилось), – Дмитрий Клеменц. Насмешливый и остроумный, резкий и в суждениях, и в осуждениях, настолько он ценил свою независимость, что денег из общей кассы не брал, предпочитая зарабатывать какими-то статьями. Плотный, невысокий, круглолицый, всюду он ходил в простонародной подпоясанной рубахе, сапогах и кафтане. Обожал он всяческие розыгрыши, и одежда эта – очень им способствовала. Отправляясь куда-нибудь, ездил он только в общих вагонах и любил рассказывать, как ловились на него охочие до пропаганды случайные попутчики-студенты.