Нодар Джин - Учитель (Евангелие от Иосифа)
Почему же не хочешь, Михайлович? Мы же с тобой не африканцы! Мы работящие вожди — а нас, видимо, скоро будут кушать. Правда, не живьём.
А может быть, всё-таки хочешь? Но стесняешься — при своих. При мне, например. А при американцах, положим, не стесняешься. Ведь о чём ты, спрашивается, беседовал с ними недавно все шесть часов в пульмановском вагоне? И забыл об этом потом рассказать. Даже Хозяину…
Так, кстати, и было. Молотов мне ничего не говорил. А я его умышленно не спрашиваю. Какой смысл? Если «забыл» и не рассказывает сам, то понесёт чепуху.
Спросил я зато у Лаврентия. О чём, дескать, Молотов разговаривал с американцами в пульмановском вагоне?
Вопреки ожиданию, Лаврентию не стало стыдно, что он этого не знал.
Всё, мол, вышло там неожиданно. По графику, Михайлович должен был не выехать из Вашингтона в Нью-Йорк, а наоборот, вылететь. И вдруг — за десять минут до выхода из посольства — ему звонит вашингтонский мэр и говорит, что мистер Молотов слишком высокий гость для того, чтобы доверить его плохой погоде в небе.
Дескать, мы, американцы, очень уважаем процесс строительства социализма в отдельной стране, а поэтому доставим вас в пункт назначения в отдельном же поезде с пульмановским вагоном. Куда не пустим борзописцев, чтобы не приставали к вам с лишними вопросами о том, будет ли атомная война и как скоро.
Раньше, сказал мне Лаврентий, Михайлович подобную жеребятину не стал бы и слушать. И в этом Лаврентий тоже прав — не стал бы. Но теперь вдруг не только послушал, но и послушался.
Установить удалось лишь то, что в пульмановском вагоне все шесть часов вашингтонцы всё-таки приставали к Молотову, но он никому из нас ничего об этом так и не рассказал.
Получается — он считает, что есть вещи, о которых никто не должен знать. И получается не только это, но и другое. Такое получается, после чего не верится, будто он не смеет знать, как обращаются с африканскими вождями в урожайный сезон…
Но где гарантия, что Лаврентий и вправду не знает — о чём же Молотов договаривался с врагами в пульмановском вагоне? Может быть, как раз знает, но молчит, ибо его это устраивает?
Где гарантия, что он всего лишь работает над ним? А не с ним? Или что «работает» не с тем, чтобы запугать его мной и — втроём, вместе с ним и с Маленковым — объявить меня в урожайном сезоне добрым вождём?
Маленкова он презирает больше, чем Молотова, но снюхался ведь и с тем. Хотя и считает его глупым, как ночной горшок. Причём, с отбитой ручкой. Но зато с тройным подбородком. И, как Молотова, величает его моим «сратником».
Так где же гарантия, что вместе с этими «сратниками» он не считает, что в ближайшем сезоне мне из вождей пора уходить в боги? То есть — в желудки других вождей.
На что он, собственно, сегодня и намекнул, — в конце декабря. Не дожидаясь сезона. На весь Большой театр. На весь мир. Сталин, мол, уже настоящий бог. Но в то же время человек. Правда, не настоящий, — редкий.
А сейчас прёт ко мне на ужин…
И где гарантия, что вегетарианцы не едят человечину? Тем более, что Лаврентий утверждает, будто человек не животное. Он уверен, что — хуже. И знает, что я об этом знаю. О том, что он в этом уверен. Поэтому сегодня он и подчеркивал, что Сталин — редчайшее исключение из людей.
Но это не мингрельская идея. Абхазская. Миша Лакоба догадался первый.
Но Миша высказывался неосторожно. То есть — конкретно. Называл всегда цифру: такие, как Сталин, рождаются раз в 100 лет. После того, как арестовали Нестора, брата, стал выражаться осторожнее: раз в 100–200 лет.
Лаврентий же цифр не называет вообще. Просто: редчайшее исключение в истории. И всё!
47. Не разбирается в людях умышленно…
В 35-м он издал книжку о развитии большевизма в Закавказье. В основном — обо мне. И немножко — об Орджоникидзе.
Выяснилось, однако, что писал её другой мингрел, Бедия. Профессор. У которого я это и выяснил. Но Лаврентию сказал об этом только недавно.
Да и то непрямо. Намекнул. Не стоило — ради спасения профессора — и намекать, но я сердился на Лаврентия не из-за плагиата, а из-за того, что, хотя книжку писал не он, материалы к моей биографии собирал почему-то сам.
Намекнул я, правда, по-грузински. И на грузинском.
Весной этого года Лаврентий объявил мне в присутствии засранцев, что к юбилею его книжка о закавказских большевиках выйдет в новом издании. Дополненном и переработанном.
Дополненном чем, спросил Микоян и повернулся к Лаврентию гнуснейшим из своих профилей. Неужели именами делегатов 10-го грузинского съезда?
Микоян редко говорит гадости, но в этом году грузины раздражают его больше, чем обычно. Из-за того, что я лишил его портфеля. И выражается он поэтому не как закавказский большевик, а как всесоюзный армянин.
Но Лаврентий спокойно ответил ему, что нет, — дополненном отнюдь не именами тех делегатов. Тем более, мол, что кое-кто из них к 37-му оказался врагом, а, как выражался покойник Маяковский, «я такого не хочу даже вставить в книжку».
Микоян возразил в ещё более характерной манере: покойник Маяковский имел в виду лишь одного человека, да и то грязнулю, а не 425 кристально чистых делегатов. Увы, тоже уже — в большинстве — покойников. И среди них — почти 17 армян.
Я не позволил Лаврентию вспылить. Спросил просто — что же из моей биографии он в этот раз переработал?
Оказалось — переработал не в моей биографии, а в орджоникидзевской. Микоян снова хмыкнул. В этот раз — по закавказским нормам — справедливо.
Серго Орджоникидзе был горячим покровителем Лаврентия и всегда мне его всегда нахваливал. И советовал не верить его тифлисским врагам. Поднять в Москву.
Насчёт Лаврентия Серго был прав: таких людей в Мингрелии, может быть, много, но в Москве не было. Не разобрался зато Орджоникидзе в других людях. В Бухарине, например. В Пятакове ещё. В том же Рыкове.
Когда я высказал Лаврентию это мнение, он прищурился: иногда наш друг Серго не разбирается, мол, в людях умышленно.
А как это проверить? — спросил я.
Лаврентий догадался — как. Арестовал в Грузии его брата Папулия, а другого, Валико, погнал с работы.
Серго был пламенный мужик. Ты, заорал он на Лаврентия, настоящая крыса! Одной рукой называешь своего сына моим именем, а другой губишь моих родных братьев!
Лаврентий и ему ответил спокойно. Во-первых, мол, у крыс рук нету. Во-вторых, моего сына я назвал твоим именем не рукой. Как не рукой его сотворил. А в-третьих, твой Папулия во всём сознался. Но лично тебя, мол, я продолжаю любить и уважать! Вплоть до того, что собственного сына считаю живым тебе памятником.
Нерукотворным.
И тогда Серго стал, оказывается, честить при нём меня.
Но я зла на него не держу. Поскольку именно он и убедил меня в своё время, что Лаврентий чует врагов не только, как пёс, — то есть, когда врагами ещё не сильно пахнет, но и, как кот, — когда они скрываются в темноте.
А к тому времени, когда Серго стал меня честить, он сам уже был почти врагом. О чём Лаврентий выразился не прямо, но и не изящно. Боюсь, мол, что Орджоникидзе понимает тяжёлую промышленность лучше, чем людей. Совсем уже перестал в них разбираться. Вплоть до того, что запутается скоро и в себе.
Так и вышло. Серго запутался. Точнее — застрелился. Чего кроме меня с Лаврентием никто тогда не знал. Думали — инфаркт.
Лаврентий простил бы ему и самоубийство, но на панихиде Зина Орджоникидзе не подпустила его к гробу и тоже обозвала крысой. За то, что он якобы и довёл Серго до сердечного приступа.
48. Бог не ест живность из брезгливости…
Вот тогда Берия, видимо, и решил переработать свою книжку. Которую написал, оказывается, Бедия. На что я и намекнул Лаврентию. Преподав ему урок непрямой речи. И изящной.
Интересно, спросил я его, чем же автор объясняет читателю раннюю кончину бедного Серго? Который перед кончиной стал разбираться плохо и в тяжёлой промышленности.
Как чем? — удивился Лаврентий по-русски: сердечным приступом. И, отвернувшись от Микояна, перешёл на грузинский: «Мтавариа сомэхи ар михвдэс!» — главное, мол, чтобы этот армянин про самоубийство не пронюхал.
И тут я качнул головой: «Шени бедия ром сомехиа!» — твоё счастье, что Микоян армянин. То есть, он, мол, давно пронюхал, но молчит. Потому, что — армянин. И повторил громче, подчеркнув нужное слово: «Шени бедия!»
Лаврентий понял намёк, но бедному Бедия это дорого обошлось. Незадолго до выхода юбилейного издания из профессора он превратился в зэка. Правда, на короткое время. После чего, навсегда, — в покойника.
Один абзац, впрочем, Лаврентий вписал в книгу сам. Рассказав читателю, что я редкое явление среди людей, автор сделал важную оговорку. В быту, мол, Сталин удивительно прост. Напоминает настоящего человека.
Чего Бедия знать не мог.
Не знал того даже Берия, пока я не обратил на это его внимание. Тем, что похвалил при нём Учителя: хотя, мол, Христос и был Спасителем, в быту он чаще всего стремился к простоте. Ибо богом был только наполовину. До тех пор, пока не пришёл час. Пока не стал богом полностью.