Елена Колина - Про что кино?
«Чужой» было именно то самое, правильное слово. Кутельман помногу раз перечитывал письма, пытаясь разглядеть прежнего Леву, своего мальчика, за этим высокомерием, за мгновенной привычкой к западной жизни, но нет — это был чужой мальчик. Лева и о событиях в Союзе писал как чужой, писал, что ему неинтересно бесконечное обсуждение ленинизма-сталинизма, бессмысленные баталии на бессмысленных съездах, и все это — детство человечества. И как всегда, страшно далеки они от народа, неумытым массам не нужна демократия, наш народ за демократию на баррикады не пойдет. В сущности, ничего особенного, обычный интеллектуальный снобизм, разделение на «мы» и «они, быдло».
Все коллеги Кутельмана, вообще все люди его круга говорили «народ» или «наш народ», имея в виду, что это все, кроме них самих. «Наш народ любит…» или «наш народ не любит…», и всякий раз оказывалось, что наш народ любит всякое дерьмо и не любит ничего светлого. Это никак не было связано с национальностью, только с образованностью, так говорили и русские, и евреи, и его аспиранты-узбеки, — Кутельман почти не был знаком с «простыми людьми», но те, с кем он сталкивался, дворник Толстовского дома, водопроводчик, который был в доме много лет один и уже стал как родственник, продавщица из магазина в Толстовском доме, — все они говорили «наш народ» с той же иронией, так же отделяя себя от него. Получалось, он не знал ни одного человека, который по своей воле причислял бы себя к народу, — и тогда возникал забавный вопрос: а есть ли он, этот народ?.. Но одно дело рассуждать так у себя дома, в Ленинграде, ругаешь, в сущности, себя самого, а в Левиных письмах звучала брезгливая дистанцированность, как будто это уже была его бывшая родина, не только географически, но и психологически далекая. Сам Кутельман горячо и даже отчасти горячечно читал, смотрел, обсуждал, думал, а Лева в письмах как будто вяло цедил сквозь зубы, к примеру, очень занимавший Кутельмана спор о роли Ленина и Сталина в истории иронически назвал «детство человечества»: мол, все это интересно только бабкам-дедкам. Но ведь это его бабки-дедки, его история, наша!.. Для того мальчика, которого Кутельман прежде знал как себя, Лева рассуждал слишком примитивно, слишком однозначно мыслил. Как ученый Кутельман всегда изучал проблему, и в данном случае дело было не в том, что Левины суждения были ему неприятны, а в том, что непонятен был сам Лева. Подумав, Кутельман решил — очевидно, рациональное начало в Леве окончательно победило романтика, и если посмотреть здраво, это не удивительно. На протяжении своей жизни Лева несколько раз так резко менялся, был таким разным: ребенок-гений, романтичный подросток, трезвый взрослый, взрослее его самого человек. После отказа от математики последовало решение стать физиком, а физик — это другие мозги, другой тип мышления, суть этого выразил еще Аристотель: физика изучает предметы, находящиеся в движении, математика занимается вещами, отдельно от предметов не существующими. Математик ориентирован на абстракции, но при формальной точности рассуждений склонен к чувственному восприятию реальности, Лева же выбрал физику, а для физика истина — наблюдаемая реальность, которую необходимо изменить в правильном направлении.
…И все же Кутельмана не оставляло ощущение, что мальчик запутался. В одном из писем вдруг по-детски прозвучало: «Эмка, а ты докажи, что у этой страны есть хотя бы один шанс!» Похоже, Леву заклинило, как в раннем детстве, когда он ни за что не соглашался с пятым постулатом Евклида о параллельных прямых, — если его нельзя доказать, а нужно поверить, то он ни за что не поверит, что две параллельные прямые никогда не пересекутся. Тогда он рассказал семилетнему ребенку о геометрии Лобачевского, теперь же холодно написал в ответ, что безупречная логика евклидовой геометрии ничуть не уступает логике геометрии Лобачевского, это просто два видения истины, противоречащие друг другу, и, как известно Леве, есть еще геометрия Римана, противоречащая геометриям Евклида и Лобачевского и по теории относительности лучше всего описывающая наш мир. Как сказал Пуанкаре, одна геометрия не может быть истинней другой, она может быть удобней, и если Лева выбрал истину «у этой страны нет шансов», значит, эта истина для него удобна и он не станет его переубеждать.
Звонил телефон, Кутельману звонили аспиранты, сотрудники кафедры, сообщали новости, спрашивали, что делать, как будто он должен дать какие-то директивы, и был звонок от предприимчивого аспиранта с курицей — если в стране путч, можно ли ему не делать расчеты, — шутил не только он, пошутить старались все. Информация по Би-би-си, однако, поступала тревожная: у Белого дома бронетехника, возводят баррикады, есть сведения, что этой ночью Белый дом расстреляют из ракет, Москву зальют кровью…
— …Неужели будут стрелять в толпу?.. Неужели у них хватит подлости отдать приказ стрелять… У них на все хватит подлости…
— Военные не будут стрелять в народ!..
— Все зависит от того, кто сильнее — Ельцин или Горбачев…
— Собчак не допустит кровопролития в Ленинграде…
— Собчак всегда сидит напротив меня в филармонии, я в партере слева, а он в ложе… — сказала Фаина. — …Его Ксюша учится в школе вместе с Манечкой, она славная девочка, такая тихая… Мы прошлой осенью поехали в Павловск пошуршать листиками, встретили Собчака с женой и Ксюшей, остановились, поговорили… Они сказали: «Мы каждый год приезжаем пошуршать листиками», — они даже говорят как мы, они совершенно как мы…
Все кивнули, как будто встречи Фаины с мэром Ленинграда в филармонии и в Павловском парке — самый главный аргумент, но все поняли, что она имела в виду: Собчак свой, ленинградский профессор.
— Вся надежда на Собчака, — сказал Илья, и девочки, Фира с Фаиной, согласились.
Кутельман сказал, что разговоры, кто сильнее — Ельцин или Горбачев, напоминают ему вопрос «если кит на слона налезет, кто кого сборет?» и что он согласен — вся надежда на Собчака.
… — Я… мне нужно… я на минутку… быстро позвоню и вернусь… — сказал Илья.
Он давно уже как-то странно ерзал, поглядывал то на дверь, то на телефон, как собака на цепи на лежащую в недосягаемом месте кость. Все промолчали, сделали вид, что мчаться на улицу, звеня двушками, из квартиры с телефоном — обычное дело, нечему удивляться. Кутельман думал: как наивно мы думаем, что понимаем близких людей, раз и навсегда разобравшись в их человеческой сути. Илюшка, такой легковесный в своих любовных играх, оказался до странности преданным той, другой женщине. За эти годы Кутельман не раз встречал их вместе — Илью и его любовницу. Впрочем, какая она любовница, она ему как жена, вторая жена на соседней улице.
Илья ушел, а Фира вдруг спохватилась, сбегала в прихожую, принесла пакет, в пакете наволочка, будто песком набитая.
— Я же вам сахар принесла! У меня сахара восемь килограммов, я вам половину отсыпала.
Кутельман улыбнулся — как трогательно, как это по-Фириному, восемь лет не разговаривать, проходить мимо Фаины, как мимо стенки, спустя восемь лет прийти с каменным лицом — и принести сахар.
— Фаинка, что у тебя вообще есть? — деловито спросила Фира. — У меня десять килограммов вермишели…
Смеялись как прежде, как не смеялись восемь лет — с новыми друзьями получалось общаться, но вот смеяться не получалось, — веселились, прикидывая, на сколько можно растянуть Фирину вермишель — в буквальном смысле на сколько можно растянуть десять килограммов вермишели — на несколько километров. Хихикали, как дети, обожающие туалетный юмор, обсуждая, как строго Фира будет выдавать им туалетную бумагу, которой при вермишельном питании много не понадобится, смеялись, остро чувствуя страх, отчаяние при мысли о возвращении прошлой жизни, и необыкновенную нежность друг к другу.
Мелькнула ли у кого-то из четверых мысль: а что, если дети по каким-то своим детским причинам врали и Манечка — их общая внучка?.. Нет. Через восемь лет они мгновенно вернулись к прежнему состоянию: Фаина вся, до последней клеточки, была поглощена Фирой, Фира — Левой, Илья — ситуацией, Кутельман — своими мыслями. Кстати — с тех пор как Манечка стала быть, он не вспоминал о той запутанной ситуации, о прошлой недосказанности, и на всплывающий изредка вопрос, кто же все-таки отец Манечки, отвечал себе — «я отец». Так что даже некоторая кривизна прежней ситуации не отбрасывала тени.
И когда пришло время, все вместе собрались ехать в аэропорт — проводить военную операцию по спасению Левы. Вчетвером было бы удобней ехать на машине Кутельмана, но «Волга» стояла в гараже, а Илья держал свой «Москвич» во дворе, у подъезда, сосед с первого этажа присматривал, — правда, никто на «Москвич» не покушался, только иногда на весь двор слышалось «кыш с Илюшкиной машины!» — сосед отгонял присевших на капот кошек. Илья жил здесь так давно и так дружелюбно, что двор Толстовского дома был как будто продолжением его квартиры, — он все обо всех знал, со всеми сплетничал, всех мирил, а уж сколько раз он слышал от местных алкоголиков «ты, брат, хороший мужик, хоть и еврей» — не счесть.