Олег Рой - Капкан супружеской свободы
— Россия, которую мы потеряем…
Брат изумился и даже выронил из рук мою книгу, всплеснув руками в комическом недоумении:
— Ты что это, матушка? Откуда такие апокалиптические пророчества? Конечно, все непросто, война идет, революционные настроения тлеют… но, слава Богу, пятнадцатый год — не пятый. Впрочем, пятого ты, наверное, не помнишь по малолетству, тебе и сравнивать не с чем…
Я смутилась, будто уличенная в чем-то постыдном.
— Это я так, случайно пришло в голову…
А сама не могла понять, откуда в моей душе вдруг появилось неясное, но уверенное ощущение скоротечности происходящего, неизбежности новой жизни и еще того, что наши судьбы с Митей непременно разойдутся, и разойдутся уже очень и очень скоро.
— Митя! Наташа! — кричали нам с веранды. — Обедать, обедать!
И мы побежали с братом наперегонки, напрямик — через опушку и сад, мимо беседки и мимо покоса, мимо солнца, реки и облаков — и, запыхавшись, ворвались в дом и, хохоча, рухнули в кресла.
День катился потом шариком и незаметно, неспешно перерос в тихий вечер. Все были добры и ласковы друг с другом, даже мы с братом оставили вечные свои подтрунивания, и мне казалось, что так, как сегодня, мы никогда еще друг друга не любили. Лиловые сумерки еще больше смягчили лица и настроения. Отец зажег в гостиной свечи, и мама села за рояль, широко распахнув все двери, чтобы нам, на веранде, слышна была музыка. Митя, как всегда, уселся рядом с мамой и уткнулся в книгу, а мы с отцом встали на веранде у перил и, обнявшись, молча, все пытались надышаться запахами цветущей липы, скошенной травы и июльских роз.
А потом вдруг, наконец, я увидела его. Он шел со стороны станции, помахивая упругой березовой веткой, и насвистывал что-то, но, подойдя и поклонившись, замолчал и только смотрел, смотрел, смотрел на меня… Я думала, Николай уже не приедет сегодня — ведь было достаточно поздно, и до города ему не так просто будет потом добраться. Но он появился и заговорил, а тишина и покой мгновенно переросли в свою противоположность — в громкие восклицания, буйство эмоций, размашистые движения и нервные, но зато живые — не то что эти наши благообразные семейные вечера! — споры.
Позднего гостя, разумеется, принялись поить чаем, и вот тогда-то, на лунной уже веранде, и состоялся тот глупый, короткий разговор, который до сих пор не дает мне покоя.
А было так. Мама потчевала Николая вареньем — только что сваренным, свежим, клубничным — и, положив себе тоже ложечку, попробовав его, недовольно сказала:
— Опять Глаша переложила сахару. Сколько можно ей говорить, право слово! Учу ее, учу, а все без толку!
— Просто у нашей кухарки свой взгляд на вещи, — философски, с чуть заметной иронией, отозвался отец, раскуривая трубку. — Не стоит переживать из-за этого, душенька.
И тут Николай, только что увлеченно обсуждавший что-то с Митей, как-то недобро оглянулся на маму и, сверкнув усмешкой, заметил:
— А вы попробовали бы сварить варенье сами, Елена Станиславовна. Глядишь, и учить бы никого не пришлось. Что ж, без кухарки и шагу ступить не можете?
Даже в полутьме я заметила, как мучительно заалели от непонимания и смущения мамины щеки — она, конечно, не ожидала от гостя такого выпада, да и не могла сообразить сразу, что бы ему ответить. Митя, само собой, сразу вспыхнул, как спичка, — как я не люблю эту его манеру бросаться на людей чуть не с кулаками! — и стал требовать от Николая извинений, а мама принялась как-то неловко утихомиривать брата, и я уж думала, что вечер совсем пропал. Но все спас отец — мой чудесный, мудрый, все понимающий отец! Он примирительно улыбнулся гостю и просто сказал:
— А знаете, Николай, ведь Елена Станиславовна удивительное варенье варит! Жаль, вам еще не доводилось попробовать. Такое, понимаете ли, настоящее — королевское, крыжовенное, самое трудное, зато и ароматнее всех остальных! А Глаше мы доверяем только неквалифицированную работу — вот хоть это клубничное, например…
Все засмеялись, и я громче всех. Казалось, инцидент исчерпан, накаленный воздух, не успев сгуститься над нами, рассеялся, и атмосфера вновь стала дружеской. Митя громко попросил положить и ему «неквалифицированного варенья», мама, рассеянно и ласково улыбнувшись, извинилась и вернулась в гостиную, к роялю, а отец вновь задумался над своей трубкой. Николай же потянул меня за рукав, и мы спустились по ступенькам в сад и остановились совсем недалеко от освещенного дома, там, где когда-то стояли мои детские качели, а теперь разросся дикий шиповник, который мама не позволяет вырубать вот уж много лет, как ни ворчит наш садовник.
Одурманивающе пахли густо-красные, почти темные в ночи цветы, плыла над садом мазурка Шопена, где-то в лесу ухала сова, а Николай стоял совсем рядом, почти прижавшись ко мне, и едва касался губами моей головы, которую я почему-то опустила низко-низко. Смешно, право!.. Но было отчего-то и страшно, и стыдно…
— Черт, как глупо получилось, — досадливо пробормотал он. И продолжил совсем уже еле слышно: — Я не хотел никого обидеть.
А я чувствовала только, как шевелятся его губы и как разлетаются от его дыхания мои волосы.
— Я знаю… — Почему-то голос мой прозвучал покорно, и я разозлилась сама на себя. Вовсе не обязательно ему знать, как он мне дорог и как я его… Нет-нет, не стану писать об этом.
— У тебя чудесные родители. А брат — самовлюбленный болван.
Волна обиды за Митю поднялась в моем сердце, но я тут же простила Николая, потому что он сам не ведает, что говорит. Конечно же, рано или поздно он узнает Митю получше, и они подружатся — не смогут не подружиться! А Николай тем временем пробормотал:
— Не будем теперь об этом.
Потом он взял меня за подбородок и поднял мою голову, заглянув в глаза. Мне показалось, что я потеряю сознание: он смотрел на меня так, как впервые посмотрел еще тогда, зимой, и так же, как тогда, неожиданно обхватил мои плечи руками и поцеловал.
Он целовал, и целовал, и целовал… и шептал слова, которых мне еще никто не говорил — и не посмел бы никто сказать!
Все так же плыла музыка над садом, и ухала сова, и в наших лицах плескалась расплавленная золотая луна, а колючий шиповник, к которому я откинулась под поцелуями, царапал сквозь платье мою спину и шею, и эта минута все не кончалась. Сколько буду жить, клянусь, не забуду этот день, и вечер, и сумасшедшие от восторга глаза Николая, и его долгие поцелуи, а больше всего (о, как странно!), наверное, острые, драгоценные, царапавшие мне кожу ветви шиповника, пахнувшие розами, любовью и вечной, радостной надеждой…
11 июля…
Вчера я упросила маму оставить гостя ночевать — как, в самом деле, он смог бы добраться домой из нашей богом забытой дачной глуши? А сегодня, увы, почти раскаялась в этом. То волшебство, о котором успела я ночью записать в своем дневнике, нынче утром вдруг рассеялось, пропало, и ни следа не осталось ни от моего вчерашнего настроения, ни от чудесных моих надежд. Нет, я и сейчас, после всего, что случилось сегодня, не сомневаюсь ни в правоте Николая, ни в своей любви к отцу… Но все же за кем из них правда? И с кем из них — я?
Неприятности начались прямо с утра, за завтраком. День был так хорош — свежий и чистый, и я так славно выглядела в своем любимом белом платье с большим бантом, завязанным сзади. Мне хотелось понравиться Николаю, хотелось пойти с ним гулять, может быть, покататься на лодке — на реке сейчас распустились кувшинки, их желтые цветы безумно красивы на фоне темной воды!.. И еще конечно же я не могла забыть тех вчерашних минут в саду — жарких, острых и невозможно счастливых. Хотела ли я, чтобы они снова повторились? Нет, этого я не смогу доверить даже своему дневнику.
Впрочем, мои ожидания все равно оказались напрасны. Николай выглядел отчего-то хмурым и поздоровался со мной так же, как и со всеми прочими, — вежливо, но холодно и отстраненно. Мама тоже молчала; ей опять нездоровилось, и, по-моему, несмотря на привычное свое гостеприимство, она была недовольна тем, что накануне я убедила ее пригласить не слишком приятного ей гостя переночевать. Митя почти ничего не ел, лениво ковыряясь в тарелке, и только бросал кусок за куском любимой своей гончей Стелле. А разговор, перескакивавший с одной невинной темы на другую, вдруг, как на грех, круто повернул отец, который вчера отлично вышел из сложного положения, а сегодня, напротив, испортил все на свете своей неуместной разговорчивостью и страстью обсуждать вечную проблему «отцов и детей».
— Вот вы, господа студенты, — преувеличенно бодро, делая вид, что не замечает общей отчужденности за столом, сказал он, с аппетитом прихлебывая чай из большой чашки, — скажите мне: отчего не осталось нынче ничего святого для людей, отчего не интересуется молодежь ни своими корнями, ни вечной Россией, ни мнением старых людей? Откуда взялся нигилизм, это проклятие еще прошлого века, переметнувшееся в век сегодняшний? Родословная, семья, узы крови, честь фамилии — все ведь нынче пустой звук! И не понимает никто, не хочет понять, что разрушение — дело нехитрое, что никому не нужны дешевые и быстрые перемены и что страну, государство растить надо столетиями, а не наспех — тяп-ляп, и готово!