Е. Бирман - Эмма
— Зачем ты? — впервые вижу Эмму растерянной. Мне кажется, руки ее дрожат.
— Что же касается самого произведения, — господин с не имеющей отношения к религии тонзурой кивнул в сторону лежавшего на столе президиума экземпляра «Подброшенных ублюдков», — то книга эта политически ангажирована до смешного и у нее чрезвычайно броское название. Вы без труда можете составить большой перечень книг такого рода. Знаете ли вы, что знаменитый литературный труд господина Шикльгрубера, был первоначально озаглавлен им «Четыре с половиной года борьбы против лжи, глупости и трусости»? Не слишком удачное название для бестселлера, правда? Потому издатель сократил его до «Моя борьба».
— Между прочим, — выступавший господин как-то очень по-ленински усмехнулся и потер руки, — обратите внимание, как не поскупился оформитель обложки на желтый оттенок в ее цветовой гамме.
Господин был очень доволен собой. Но и это оказалось еще не все — не будь на нем простая футболка, а хотя бы рубашка, он, пожалуй, заложил бы ладошку между двумя соседними пуговицами на груди, ощутив пальцами негустой седеющий подшерсток, сбегающий вниз от видимого кустика, выбившегося над овалом его футболки.
— Одно обстоятельство, вытекающее из данного произведения, показалось мне особенно любопытным, — произнес он, всем своим видом готовя аудиторию к тому, что он собирался сейчас сказать и, наконец, выложил как козырную карту. — Ведь если, по автору, мы — лишь потомки хазар, а палестинцы являются наиболее вероятными потомками древних евреев, то обвинение в распятии Иисуса ложится на них, а не на наших предков.
— Вот, значит, зачем нам подбросили Оме и его книгу, — это отозвался энергичный татарин из третьего ряда, пока другие хихикали.
Из кулака приподнятой руки татарина миниатюрной ущербной луной выглянуло круглое сухое печенье. Становилось душно, несмотря на то, что оба кондиционера работали. Дама с балтийским акцентом открыла дверь на балкон, был уже вечер, снаружи повеяло прохладой и свежестью. От духоты, от произносимых речей, от близости Эммы, от присутствия и поведения Наполеона на меня накатило легкое беззаботное чувство свободы, безнаказанности, безответственности, безумия, и я теперь изо всех сил старался заразить им Эмму. Я откинулся на спинку пластмассового кресла. Мне видно было только ее плечо, выступившее из рукава легкого платья и ухо, открытое убранными наверх волосами. На плече — несколько веснушек. Я сосчитал — пять. Я пересчитывал веснушки под удары в висках. Удар — раз, удар — два, удар — три, удар — четыре, удар — пять. «Эмма!» На каждый счет «пять» я произношу ее имя. Я шепчу его так тихо, чтобы она не была уверена. Словно против ветра, будто в полете со снежной горки на санках. Словно шуточка. Доктор немного испортил конец истории. Зачем неубедительное раскаяние? У каждого доктора — свое персональное кладбище пациентов, у каждого писателя — испорченных рассказов, у каждого любящего — умерших чувств. Мое чувство — живо.
Пока я до звона в ушах был погружен в свою игру с Эммой, я пропустил, как последний оратор вдрызг поссорился с Оме.
— Уважаемые дамы и господа! — воскликнул он. — Я готов относиться с уважением к ультралиберальным воззрениям, не разделяя их, но я не считаю, что нужно непременно ломать все стены нашего общего и единственного дома, к чему явно стремится господин Оме в своей книге. Господа! — человек с тонзурой возвысил голос. — В нашем с вами национальном жилище имеются двери, открытые и достаточно широкие как для входа новых идей, так и для их беспрепятственного выхода.
Теперь этот господин, казалось, приготовился сказать застольный тост. Он, видимо, заготовил его именно для дружеской или родственной пирушки, но раньше случилась книжная ярмарка, и он соответствующим образом изменил формулировку.
— Я — за контрреволюционные идеи, господа! — воскликнул он. — Но вижу я в них не абсурдное препятствие всему новому, а выражение бережной признательности за все то хорошее, что было создано до нас и для нас.
Гул в зале привел к тому, что Эммино плечо снова поглотило мое внимание, и к происходящему я вернулся только тогда, когда услышал мощный хлопок входной двери, которым господин с тонзурой попрощался с аудиторией.
Эмма обернулась ко мне удивленно. Гуманитарии, ответил я только взглядом, безмолвно. Другая раса. Мы здесь затесавшиеся чужаки, гости, плывем вдвоем в надувной лодке. Она взлетает и падает на волнах гуманитарного моря. Морю нет до нас дела. Будем невозмутимы. Принимаем все как есть.
Я возобновил свою игру. Ее спина беззащитна перед тупой отчаянной настойчивостью моих повторений. Я заманил ее в ловушку. Ярмарка — это ловушка. Все ярмарки — ловушки. Падения женщин происходят на ярмарках. Их густонаселенность рождает уединение. Донжуаны чаще всего соблазняют женщин на ярмарках. Возможность падения Эммы причиняет мне такую же боль, как ее стойкость. Если я сейчас коснусь пальцем хотя бы складки ее платья, — непременно все испорчу. Она знакома с рассуждениями немецких философов, умеет пользоваться плоскогубцами, водит машину, воспитывает дочь, верна Шарлю. А я сижу, откинувшись, так близко, смотрю на ее спину, считаю веснушки на ее плече, лампы слепят меня с потолка, проходя через прядку ее волос, она, вне всяких сомнений, чувствует мой взгляд. Я перестал повторять ее имя.
Господин, одетый не по местным законам раскованности и не по европейскому костюмокедному писку, а именно так как обычно одеваются здесь «русские» в возрасте, то есть скромно, вне времени, но чисто и наглажено, вышел к микрофону и начал с сообщения, что книгу он не читал. Это вызвало смех, но господин оставался серьезен. Он начал с описания обложки книги, чем вызвал еще большую веселость присутствующих, но чем дальше, тем больше, высказываемые им мнения были аргументированными, а обобщения воспринимались аудиторией как, пожалуй даже, интересные. Да ведь он обобщает и повторяет то, что услышал от других, догадался я.
— Потрясающе, — обернулась ко мне Эмма, — а Оме утверждает, что нет такого народа — евреи. Там было: «Не читал, но осуждаю», а этот: «Не читал», — а теперь толково излагает и суть книги, и претензии к ней.
— Да ведь он только что всех прослушал.
— Все равно. А откуда интеллектуальная отвага? — спросила Эмма и тут же повернулась к президиуму, потому что Наполеон, видимо, закончил вытачивать очередной полицейский жезл или толокушку для вареного картофеля на виртуальном токарном станке и настойчиво требовал от Оме, чтобы тот оценил его работу. Когда же Оме похвалил его, он расплылся в улыбке и заорал так громко, что все замерли от неожиданности:
— Палестинцы распяли Христа! Сионизм! Если бы его не было, его следовало бы выдумать! А обложка желтая! Из-за оккупации задерживаются менструации! Смените миру подгузник! Я укакался.
Я отметил про себя, что в отличие от Наполеона, хлопнувший дверью господин, как полагается еврею, дипломатично назвал христианского бога только по имени. Иисусом. И все. Христос — значит Мессия. Он этого не сказал. Оме успокоил племянника, на сей раз простым поглаживанием по плечу:
— Он очень любит заучивать афоризмы и яркие термины, — смущенно объяснил он аудитории.
— Еврейская демократия — оксюморон! — еще громче заорал племянник.
— Вот видите, — сказал Оме.
— Я укакался, — настаивал Наполеон. — У нашей страны — выкидыш завтрашнего дня и счастливого будущего! Дайте миру подгузник! Мир укакался!
Председатель объявил о конце мероприятия, и мы с Эммой, наскоро попрощавшись с Оме и моим родственником, покинули небольшой зал заседаний, не примкнув ни к одной из группок в коридоре, составившихся, чтобы хоть и меньшему количеству слушателей, но все же выплеснуть накопившиеся эмоции, которые не могли канализоваться в русле общей дискуссии из-за ограничений, накладываемых регламентом, о необходимости соблюдать который несколько раз с места напоминала дама с балтийским акцентом на протяжении всего заседания.
17
Примечание публикатора:
Здесь в «рукописи» имеется широкое свободное поле. Видимо, автор не был удовлетворен мотивировкой последующего развития событий и ему казалось, что он все еще не нашел подходящей литературной площадки, с которой можно было бы запрыгнуть на вершину Эвереста, чем, безусловно, представлялось ему нижеописанное происшествие. Можно также предположить, что данная история основана на подлинных событиях и таковые не соответствовали концепции романа, ведь нелепо предполагать, что автор предпочтет так называемую «правду жизни» внутренней истине своих записок, как бы скептически не относился он к своим творческим возможностям и как бы подчеркнуто скромно (я уже давно не принимаю всерьез его скромность) не оценивал достоинства пестуемого им литературного произведения. А может быть, он попросту не успел придумать серии совместных мероприятий (вроде верховых прогулок по лесу), из которых можно было бы исключить Шарля. В самом деле, с какой стати не присоединился бы, например, Шарль к прогулкам по пересыхающим руслам рек на горных велосипедах?