Михаил Берг - Нестастная дуэль
Перелом наступил на исходе четвертой ночи: меня била дрожь, какие-то иглы протыкали мое тело насквозь, быстрые холодные губы трогали мой лоб, кто-то стаскивал с меня мокрую рубашку, заменяя ее сухой, и вдруг мне по-настоящему стало страшно, я понял, что умираю, что уйду сейчас навсегда, так и не успев ничего: а что, собственно, ты должен был успеть, сказал мне какой-то голос, не все ли равно, много ли, мало сделал, дурно или славно поступал, если уйдешь рано или поздно и никогда, слышишь, никогда не вернешься назад. Кто-то протянул мне руку, я попытался приподняться, чтобы идти за ним, но тут на меня что-то навалилось, я боролся, сколько было сил, мне хотелось свободы, но чьи-то руки крепко сжимали меня в своих объятиях, не желая отпускать, губы какого-то ангела бабочками порхали над моим лицом; я попытался закричать, какая-то чугунная тяжесть свалилась с моей груди; я потерял сознание.
Очнулся я под утро, свет сквозь узкую щелку в гардинах сеялся, посверкивая мириадами жемчужных пылинок, и как бы делил комнату на две части: белый глиняный кувшин на столе, рядом с синим тазом, задвинутое в угол кресло с кучей белья, запутавшегося наподобие водорослей около ножек, и моя чистая, ровная, как снежная целина, постель, на которой, сломавшись косым углом, лежала желто-соломенная полоса заоконного света; а рядом головка моего ангела, прикорнувшего в изнеможении. Я пошевелил рукой, вспоминая что-то невероятно приятное, трогательное и правильное, пытаясь дотянуться до желтой полосы на простыне, чтобы попробовать, не горяча ли она. Мое неловкое движение нарушило чуткий сон; Катенька стремительно привстала, я испуганно закрыл глаза, будто был пойман на месте преступления, ее губы дотронулись до моего лба, и я, не выдержав прилива чувств, притянул и обнял ее.
- Боже мой, Боже мой, вы…
- Я люблю тебя!
- Ах! Что вы? - шептала она.
Во мне была какая-то легкость, она то ли бессильно сопротивлялась, то ли помогала мне, все приговаривая: «Ах, не надо, пустите, пусти», - шептала она, а сама, казалось, прижималась только теснее. Все произошло так быстро, что я не успел опомниться, а она, почему-то заплакав навзрыд, тотчас попыталась уйти, но я не отпускал ее. Лихорадка больше не возвращалась, жар спал, во мне проснулся чудовищный аппетит; я с умилением смотрел, как она, стыдливо отвернувшись, застегивала крючки на своем платье, желая принести мне обед. Я было запротестовал, намереваясь сам спуститься в столовую, но она запретила мне даже думать об этом и через четверть часа уже потчевала меня бульоном со слоеными пирожками, а когда к обеду приехал доктор Петр Андреич, то только покачал головой - я уже сидел в халате, с расчесанными волосами, с куриной ножкой в руке и географическими атласами на коленях. Катенька в новом, неизвестном мне капоте и с сияющими сквозь слезы глазами пыталась играть роль милого сероглазого цербера, всеми силами препятствуя моему слишком стремительному выздоровлению.
Доктор задержался сначала до ужина, так как на дворе разыгралась такая вьюга, что ехать было небезопасно, а вечером, оставленный ночевать, дважды обыграл меня в шахматы, до которых с детства я был не охотник. Гостеприимство, однако, требовало свое.
На следующее утро я, несмотря на протесты, спустился к завтраку в столовую, найдя мою милую в старом платье, и два дня мы провели как в чудесном сне. Я объяснился, мое предложение руки было принято с самым строгим видом; думаю, что маменька одобрила бы мой выбор; Катенька казалась счастливою, но только я заикнулся об отъезде, как радость сменилась не менее бурными слезами. Как ни убеждал я ее, что долг чести требует моего прибытия в Петербург, что порядочный человек не может уклоняться от дуэли, милая моя твердила одно: «Если ты уедешь, мы с тобой больше не увидимся!»
- Что за вздор, - пытался я успокоить ее, - сколько людей дерутся на дуэли и живы и женятся себе преспокойно!
Душа ее была тревожна, да и моя, честно говоря, не на месте. Если я чувствовал, что у меня будто кошки на сердце скребут, хотя никогда раньше не верил в эти бабьи суеверия, то что говорить о ней, помертвевшей лицом, осунувшейся за несколько бессонных ночей. Чтобы хоть как-то ее успокоить, я написал и показал ей письмо к дядюшке, где объявлял о нашей помолвке и, как старшего в семье, просил о благословении. Она твердила свое. Делать, однако, было нечего. День отъезда был назначен, и, несмотря на непрекращающуюся метель, однажды поутру мой камердинер Федор Петрович привязал к саням чемодан с пожитками да сундучок с припасами, и, поцеловав Катеньку, махнув ей на прощание рукой, я покатил с тяжелым сердцем по окаймленному сугробами тракту.
Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился упорнее. Кое-как добрались до первой станции, метель усиливалась, кучер мой в один голос с Федором Петровичем уговаривали меня вернуться. Но я только представил себе еще один ритуал прощания, как непогода уже не казалась мне такой уж опасной, и я приказал трогаться.
Однако только мы выехали, как окрестности исчезли во мгле, мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилося с землею. «Эх, пропадем, барин», - прокричал сквозь ветер кучер, нахлестывая лошадей. «Воля ваша, - угрюмо проворчал Федор Петрович, заворачиваясь в тулуп, - я бы вернулся». Ничего не ответив, я натянул поглубже башлык и привалился в угол саней. На душе было неспокойно: что за судьба ожидала меня, как-то встретит меня Х**? Не упрекнет ли за задержку, воспримет ли мои объяснения, да и возможны ли они? Даже себе я не хотел признаться, что положение утяжеляется целым рядом обстоятельств (я тем более не сказал о том Катеньке), а именно упорными слухами, что циркулировали в обществе в последнее время: поговаривали, что Х** будто охладел к Наталии Николаевне.
В Твери меня ожидало письмо Мещерского, в котором было сказано, что Х** получил мой ответ и будто бы сказал ему при встрече: «Немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо». И в то же время написал мне по-французски письмо следующего содержания: «Милостивый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, Вами носимое, и общество, Вами посещаемое, вынуждают требовать от Вас сатисфакции за непристойность Вашего поведения. Извините меня, если я не смогу приехать прежде конца настоящего месяца» - и пр.
Мешкать было нечего. Я поменял своих лошадей на почтовую тройку и без оглядки поспешил в столицу, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо на квартиру поэта. В доме еще все спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Х**. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Петербург я только приехал и, раз он торопится, хочу просить его самого назначить мне секунданта. Х** посмотрел на меня странно и сказал, что торопить меня не будет, тут же извинившись, что сам заставил меня долго дожидаться. Я сказал, что тогда собираюсь просить быть моим секундантом известного ему и мне князя Гагарина. Он тут же объявил своим секундантом П. Долгорукого.
Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить о начатом им издании журнала. «Первый том был слишком хорош, - сказал Х**. - Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами, до появления Долгорукого, пошла почти дружеская. Петр Андреич явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на его мирный лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Петр Андреич тут же приступил к роли примирителя. Х** непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое положение в свете и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку. Я, с своей стороны, объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то и таком-то смысле. Спор продолжался долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов г-же Х**, из-за которой все и началось. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Х** взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. «Il n’y a qu’une seule bonne soci #233;t #233;, - сказал он мне, - c’est la bonne»[12]. Я получил приглашение отзавтракать вместе, но был вынужден отклонить его, извинившись необходимостью привести себя в порядок после дальней дороги.