Михаил Берг - Нестастная дуэль
История ухаживания Х** за Наталией Николаевной слишком хорошо известна, чтобы пересказывать ее подробно. Конечно, общество было скандализировано, как тесто поднимаясь на дрожжах темных скрипучих слухов, часто невероятных, порой, к сожалению, точных. То их вместе видели в театре на премьере модной итальянской пьесы, то они появлялись на скачках, где собирался весь свет, забывая, что она замужем, а он женат. Едучи осенью из Петербурга в Москву, дабы навестить брата, Наталия Николаевна случайно встретилась в поезде с матерью человека, в которого была неумолимо влюблена, и, поддавшись спазматическому порыву, вероятно, проговорилась, выдала себя с головой, рассчитывая на сочувствие, которого не было, да и не могло быть, что, конечно, послужило источником дополнительных толков в обществе.
Увы, увы, трагическая развязка была почти неизбежной.
Глава 5
Будучи младше Х** на добрую половину жизни и ничем не имея возможности заслужить внимание его, я лишь раскланивался, встречаясь с ним в обществе, и то, что наши отношения неожиданно дошли до дуэли, не столько было неожиданно, сколько свидетельствовало о том раздраженном состоянии, в каком поэт в то время находился.
Едучи по делам переписи по Тульской гурбернии, я решил заглянуть в свое имение, что мной давно откладывалось, хотя мой приезд был необходим по причинам расстройства хозяйства, произошедшего после смерти моей несчастной матушки. И в Ржеве получаю письмо от Андрея Мещерского, где он меня спрашивает, почему я не отвечаю на вызов Х**, мол, он поручился ему за меня как за своего университетского товарища, который, как порядочный человек, от поединка отказаться не в состоянии.
Для меня сие известие было поистине громом среди ясного неба. На Х** я смотрел как на полубога, всячески защищал его при обычных светских нападках, но за последние полгода у меня с ним был всего один разговор, когда мы столкнулись лицом к лицу в книжной лавке на Невском проспекте и я, потерявшись от юношеского смущения, которое попытался компенсировать, возможно, неуместной развязностью, небрежно спросил у него, не проведем ли мы вместе вечер у одного известного журналиста. «Я человек женатый, - с некоторой насмешливостью в тоне ответил Х**, - и в такие дома ездить не могу». И прошел далее. Если иметь в виду, что о его разрыве с Екатериной Николаевной говорили почти открыто, такой ответ недвусмысленно свидетельствовал о том весе, какой я имел в его глазах.
Однако более мы с ним не виделись, и вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как я за собой, за исключением этого нескромного предложения, не знал никакой вины. В Твери я переночевал у друга моего отца, добродушного полуслепого старика Александра Михайловича Бакунина, сын коего, наделавший впоследствии столько шума, скрывался у него тогда от артиллерийской службы и по страсти своей к побегам, как я узнал впоследствии, через день после моего отъезда сбежал по так и невыясненной причине от кроткого, любящего его родителя, который его вовсе и не задерживал и послал ему вдогонку шубу и пирогов на дорогу. Однако той ночью, после ужина, мы разговорились; пожалуй, это был первый раз, когда я говорил о политике; Мишель нападал на существующие порядки, говорил о несчастной судьбе нашей сонной, неразбуженной России; я приводил ему в пример свою подготовительную работу по первой переписи населения, уверяя, что дело не столько в том, какие существуют порядки, сколько в том, как человек относится к своим обязанностям. А из головы у меня не шел тот вызов обожаемого мной поэта, на который я как-то должен был ответить.
Второе письмо Мещерского ожидало меня дома. Как сильно билось мое сердце по мере приближения к родному гнезду, в котором я провел свое счастливое детство, не омраченное еще болезнью маменьки, и которое в мое отсутствие управлялось милой Катенькой, кою я тоже не видел со дня смерти маменьки, то есть тому уже три года. На последней перед нашей усадьбой станции, пока меняли лошадей, я велел подать себе рюмку водки. Меня, казалось, знобило. Сани тяжело шли по рыхлому снегу, я поминутно выглядывал наружу, вспоминая и не вспоминая окрестности, но вот, наконец, знакомый скотный двор, три сосны на пригорке, аллея барского парка, возок въехал в широкие ворота нашей усадьбы. Я не узнавал дома, так как он после ремонта лишился каменной облицовки нижнего этажа и широкой прекрасной террасы, окружавшей наш второй, барский этаж, что лишило его всякого милого сходства с усадьбами дворян Южной Франции. Не узнал я и выскочившей из дверей молодой стройной женщины, укутанной в платок, что, звонким голосом отдав несколько приказаний дворовым, пошла ко мне навстречу. Мы обнялись, поцеловались по-русски, стыдясь пристально смотреть в лицо; я заметил веселые глаза под соболиным разлетом бровей и какую-то новую, таинственную усмешку, словно зажатую тонким, узким ртом. Знакомый запах старого дерева и тепла охватил меня, все жилые комнаты сохранили вполне прежний вид, на моем письменном столе лежало письмо от Андрея Мещерского.
Ужинали мы вдвоем с Екатериной Васильевной, как называли Катеньку дворовые, сидя почти в полном молчании по разные стороны нашего огромного обеденного стола, и разговорились только потом, когда она устроилась на диване с работой, а я раскурил свою трубку. Я не мог справиться с волнением, она нисколько не помогала мне, с милым сосредоточенным видом, нахмурив брови, орудовала спицами, лишь изредка и мельком посматривая на меня. Всю жизнь потом я корил себя, что не сдержался в тот вечер и, что для меня не свойственно, поделился с Катенькой своими мучениями. Как понял я из письма Андрэ, виной был мой случайный визит, сделанный накануне отъезда из Петербурга, когда в гостиной Элен Мещерской я встретился с Екатериной Николаевной и задал ей один, возможно, не очень скромный вопрос, раздосадованный ее подшучиваньем надо мной и предметом моей вполне платонической страсти. Я не имел в виду ничего дурного, просто хотел намекнуть ей, что она не девочка, чтобы вести себя настолько игриво, но, видно, она и бывшая тут же Вяземская истолковали мой вопрос иначе и не в мою пользу. Кто передал мои слова Х**, так для меня и осталось тайной, но он почел себя оскорбленным и теперь требовал удовлетворения.
Мне нужно было с кем-то поделиться, другого конфидента не было, я выбрал Катеньку. Она успокаивала меня, что ничего страшного не произошло, что я могу объясниться с Х**, сказать ему о том, что всегда перед ним преклонялся, что готов извиниться, если был неправильно понят. Глаза ее разгорелись, щеки окрасились румянцем, я поневоле любовался ее свежей красотой.
- Это невозможно!
- Но почему же, вы должны объясниться!
- Он подумает, что я уклоняюсь от дуэли, а это невозможно. Нет, я могу попытаться объяснить, что имел в виду совсем иное и никак не держал в мыслях оскорбить ни его, ни Екатерину Николаевну, но не в состоянии это сделать прямо.
- Но как она посмела, порядочная женщина не должна…
- Но и я не должен и не могу уклоняться, я завтра отправлю ему ответ - я буду в его распоряжении тотчас по возвращении в Петербург…
- Но ведь это глупо - драться с тем, кого вы любите…
- Я не буду драться, я поставлю себя под его огонь, я твердо решил не стрелять.
- Но ваша жизнь! Вы сами изволили заметить, что он раздражен, в конце концов, вы должны подумать и о себе!
Глаза ее сверкали, щеки пылали, грудь вздымалась - меня охватил сладкий стыд от ее волнения за мою жизнь; голова у меня закружилась, я откланялся и отправился почивать.
Ночь я провел дурно; в жарко натопленном кабинете, где мне постелили, стояла духота давно непроветриваемого помещения; я распахнул окно: звездная река плыла за деревьями, небо, утыканное звездами, казалось плоским, ледяной воздух не освежал; мне чудилось, что внизу своими быстрыми стремительными шагами ходит маменька, я порывался подняться, но какая-то свинцовая тяжесть приковала меня к подушке. Утром я почувствовал жар, попросил чаю, продиктовал своему камердинеру письмо Х** с обещанием быть в Петербурге на следующей неделе и опять забылся сном. Те три или четыре дня, что я провел в бреду, борясь с лихорадкой, перешедшей в тяжелую форму горячки, казались мне накрывшим с головой темным тяжелым пологом, сквозь редкие просветы в котором я видел то доктора Петра Андреевича, с озабоченным видом щупающего мне пульс, то Катеньку, почему-то обтирающую мне лоб и шею чем-то мокрым с запахом уксуса или склоненную при зыбком свете свечи над своей работой в углу кабинета - между окном, занавешенном тяжелыми гардинами с кистями, и столом, на котором стоял таз и белый кувшин с водой. Я что-то говорил, Катенька и доктор отвечали мне голосом маменьки, я умолял ее не волноваться и не наказывать меня за то, что я прошлую ночь не спустился вниз, услышав ее шаги. Доктор, поигрывая шнуром от гардины, обернулся, демонстрируя отросшие за день бакенбарды, и насмешливым голосом произнес: «Вы полагаете, милостивый государь, что ваша лихорадка служит извинением при отказе от картеля?» Я что-то закричал, попытался приподняться, но Катенька с доктором уже укладывали меня обратно, липкая от пота рубашка жгла грудь и спину, доктор поддерживал меня за плечи, а маменька, - такой я запомнил ее, пока еще был жив отец, - подала мне холодное питье, а затем положила свою прохладную ручку мне на лоб. Всю ночь она сидела рядом, придвинув кресло вплотную к моей постели, я ощущал ее присутствие с закрытыми глазами, кажется, жалобно стенал, после чего повязка на моем лице становилась мокрой, и я проваливался в сухой сугроб.