Валерий Зеленогорский - Байки грустного пони (сборник)
Стали вспоминать истории рижской семьи, ее мифологию, легенды и предания.
Отношения отца и сына нашей рижской родни отличались от нашей патриархальной.
Отец и сын были друзьями, вместе охотились, мой брат с детства водил машину, стрелял на охоте, пил с десяти лет и с тринадцати путался с бабами и преуспел в этом. В семнадцать он первый раз женился, а через год у него был ребенок, и он против нас с братом числился центровым, серьезным взрослым человеком с биографией. Мы его уважали и гордились им.
Они с папой были друзьями. Когда тетка уезжала отдыхать, в их квартире открывался притон с кучей гостей разного возраста и половой принадлежности.
Девушки, приходящие в дом, не различали их по возрасту, и не раз бывало, что папа уводил у сына его добычу.
Вспоминается история, как в году 78-м в Ригу приехал Национальный балет Венесуэлы. Сто великолепных девушек жили в отеле «Латвия», где мой брат ошивался в баре сутками, занимаясь коммерцией. Он вел преступный образ жизни плейбоя, пройти мимо балета не мог и заклеил в холле солистку. Английский его был достаточным, чтобы что-то купить или объяснить девушке, чего он от нее хочет. Он хотел ее, она тоже была не против, так она попала в их квартиру. В туалете висели восемь кружков для унитаза, но брат, увидев ее испуг, сказал, что это на каждый день, а один праздничный. Она удивилась этой безумной роскоши — ах эта загадочная русская душа!
В спальне ее ждала не менее экстравагантная подробность советской действительности: на кровати, где предполагался интерсекс, не было постельного белья — оно просто закончилось в результате активных действий отца и сына. Тетка, уехав, оставила нормальное количество, не подозревая, что квартира превратится в притон. Прима удивилась, но спорить не стала и приняла это за самобытность и национальный колорит. В разгар соития пришел папа, получил добро на участие и присоединился. Так папа с сыном иногда крепили родственные связи. До сих пор в Венесуэле гуляют предания о России с лицами моего брата и рижского дяди.
Пришло утро, мы простились с осиротевшими родственниками и поехали домой в свою неспешную и неяркую жизнь, где не было балерин, ликера «Шартрез» и моря, в котором купаться невозможно даже летом.
Копылов и Цекайло, или Дембель неизбежен…
Служили два товарища в одном полку, Копылов и Цекайло. Естественно, товарищами они не были, Цекайло был «дед» из села под Тернополем, а Копылов из Питера, да еще с высшим образованием, он по-английски разговаривал лучше, чем начальник штаба по-русски, но он был «молодым», а Цекайло — «дедом».
Цекайло — здоровенный кабан, любимым делом которого было ебать молодых. Он для этого родился у мамы с папой. Он скучал, в очередной раз ощупывая парадный мундир на дембель, расшитый, как в папуасской армии: погончики с полусферой, обделанные золотой лентой, аксельбанты из бельевого шнура, офицерская фуражка с кокардой несуществующей страны. Сапожки яловые сияли, как котовы яйца, и электрический шнур в подворотничке, и лампасы из того же шнура в галифе п/ш вместе с бляхой из благородного металла латунь, отполированной лучше, чем линзы в планетарии, завершали этот ансамбль — фейерверк казарменного дизайна.
Дембельский мундир плохо изучен в истории костюма. Если бы мундир Цекайло показали Гальяно и Дольче с Габбаной, они бы отсосали у него втроем и наперегонки.
Листая дембельский альбом, Цекайло восхищался этапами своего боевого пути: вот он в горящем танке, а вот на «Фантоме», как пуля быстрый, вот в пустыне Сахаре и снегах Килиманджаро — везде: на земле, на воде и на суше. Три художника трудились, рисовали его биографию, и он, скромный хлеборез из полковой столовой, щедро заплатил им.
Он скучал, напевая песню собственного сочинения «Скоро дембель, за окнами август…». Но привезли Копылова, их встреча была неминуема, как стыковка «Союз» — «Аполлон».
Цекайло был великим человеком, он мог сделать тридцать раз подъем переворотом и съесть бачок каши на десять душ, и все для него в армии было раем. А остальным рядом с ним ад казался домом отдыха.
Копылов стал для Цекайло дембельским аккордом. В первую ночь он построил Копылова в умывальнике и допросил с пристрастием без детектора лжи — у него был свой прибор: нога 45-го размера, которой он выбивал из груди любое признание.
Копылов, крепкий парень, он выстоял только до четырех утра, но не признался, что съел свою бабушку. Цекайло пошел спать, а Копылов ― пахать в наряд.
После наряда его встречал отдохнувший Цекайло, который предложил «молодому» работу над ошибками: он бросил в лицо ему грязное х/б и приказал его стирать до утренней свежести. Копылов отказался, и ночью снова был урок мужества на тему: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Цекайло приказал Копылову отжиматься со скоростью пульса нормального мужчины — шестьдесят отжиманий в минуту. Копылов сломался на второй минуте и получил дополнительное задание в отхожем месте, где гадило человек двести.
С подъема до отбоя на Копылове упражнялись другие, но ночь принадлежала Цекайло.
В третью ночь он приготовил инсценировку по мотивам фильма «Рокки и его братья». Копылова били все дембели, и он простоял два раунда и не стал прачкой для всех патологически чистоплотных старослужащих.
Копылов не спал уже третьи сутки, его мотало из стороны в сторону, его земляк из Питера шептал ему ночью: мол, хватит, ты ничего не докажешь, ломом танк не остановишь, но Копылов молчал и считал в голове конструкцию прибора, который не успел доработать до призыва.
Он понимал, что его или убьют, или он сдохнет сам, но согласиться с Цекайло не мог, не понимал, откуда эта звериная ярость — догрызть человека, который не хочет, как все. Копылов решил стоять до конца, до их или своего.
До пятницы Копылов еще две ночи изображал Кассиуса Клея и Джо Луиса, но оба боя проиграл Цекайло ввиду явного преимущества и допинга. Обдолбанный Цекайло снизил свой болевой порог до состояния монаха Шаолиньского дацина.
Копылов понял, что в субботу они уходят на дембель и ночь с пятницы на субботу он не переживет. Его поставили на тумбочку дневальным по роте, он качался на ней, как метроном в лаборатории, где изобретал приборы для спасения человечества, но в эту ночь он решил подумать о себе и придумал.
«Деды» пили в Ленинской комнате во всей своей дембельской красоте, сверкали бляхи и кокарды — они готовились к заключительному аккорду с кодовым названием «Жертвоприношение Копылова».
После отбоя сержант, дежурный по роте, пошел спать и отдал все ключи Копылову.
Копылов открыл оружейку, взял автомат, вставил рожок и пошел в Ленинскую комнату вершить справедливость.
Он вошел туда, открыв ногой двери. Все шесть красавцев в парадной форме с кружками в руках замерли, как в детской игре.
– Встать! — тихо сказал Копылов и показал на дверь.
Цекайло, не веря своим глазам, дернулся на зачморенного Копылова, но получил прикладом по башке, сник и первым пошел к двери. Перед казармой он их построил, дал команду «Лечь!». Все легли прямо в лужу, не просыхавшую даже летом. Первым завыл Цекайло, потом и все остальные, но Копылов этого не слышал. Следующая команда «Встать!» была выполнена на раз, только в строю вокруг Цекайло образовался вакуум, все от него слегка отстранились, крутя головами: оказалось, что он крупно обосрался, вонь была сильнее страха остальных гондонов.
Копылов понял, что на сегодня хватит, вернулся в казарму и лег спать первый раз за неделю. Он спал как убитый.
Утром он узнал, что ночью дембели тихо свалили на вокзал, ни с кем не прощаясь.
Копылова перевели в штаб читать журналы о предполагаемом противнике, там он и закончил ратную службу.
Потом он эмигрировал в Швецию, стал профессором и иногда на барбекю рассказывает своему шведскому коллеге, что у него в России есть друг Цекайло, человек, изменивший его судьбу, — если бы не он, не видать ему Швеции как своих ушей.
Цекайло не знает об этом ничего, он покуражился на дембеле две недели и вернулся в армию на макаронку (стал прапорщиком), то есть тоже нашел себя.
Грустный пони в осеннем парке
После пятидесяти Харикову перестали сниться девушки. Раньше девушки приходили во сне, как правило, на зеленом лугу, он догонял их, они убегали.
Наяву дела шли лучше: кое-кого он догнал и с одной даже живет теперь, чувствуя себя как лошадь в стойле.
Жена его кормит, холит, врет ему, что он настоящий жеребец. Он благодарен ей за это преувеличение: он знает, что он грустный пони в осеннем парке, где крутятся карусели, а на нем никто не хочет кататься.
Иногда он взбрыкивает, пытается выйти из стойла, но жена мягко берет его за узду и ставит обратно, ласково объясняя, что он может простудиться на холодной улице или его, не дай бог, юная кобылица, не знающая его норова, ударит копытом, будет больно.