Константин Кропоткин - …и просто богиня
Почему она не завела от него детей? Если бы у них были дети, Олег никогда от нее бы не ушел. Он не позволил бы детям расти безотцовщиной, каким вырос сам, ведь это единственное, о чем он говорит с видимой мукой, а в остальном облачается в любимый теплый, лишенный жесткости и углов кокон.
— Она была бесплодна? — приставала к Олегу Рита.
Нет, не была. Ему, во всяком случае, неизвестно. Ревекка говорила ему, что не хочет детей, что дети разлучают, а не единят, и все чушь, что долдонят нам из поколения в поколение. Дети — это экономический резон, чтобы было на кого опереться в старости, в чем Ревекка необходимости не видела (и, как видно, была права).
В сущности, Ревекка была склочной бабой. В конце их совместной жизни она очень часто мучила Олега. Он мог приехать из дальней утомительной командировки, а она, сидя за столом, перебирая, например, почтовые марки, могла и не обернуться, буркнув только „а, ты?“. Она могла весь вечер, в гостях, простоять с унылым лицом, не говоря ни слова, провоцируя неловкости, ожидая будто, что Олег взорвется и скажет ей что-то обидное, злое.
Она ждала.
Врачи сказали, что она переусердствовала. Ревекка была склонна к полноте, стала заниматься спортом и умерла. Рита решила, что Ревекка решила похудеть. Если бы она думала о своем здоровье, а не только о внешности, то, записавшись на фитнес, и курить бы бросила, но вместо этого смолила одну за другой. Говорят, курение отбивает аппетит, и Ревекка не могла этого не знать. В общем-то, она убила сама себя: за здоровьем не следила, стала бегать до одури, и умерла.
Она была склочной бабой, но ранней смерти все равно не заслужила. Никто не заслуживает ранней смерти, а Ревекка — так думала Рита, оставаясь одна в большой пустынной квартире, когда Олег уезжал в очередную командировку — могла почувствовать себя в, полном безысходности, в глухом, как бункер, одиночестве. Олег не виноват, что занят. Не виноват он, что молчит, но и она ведь тоже не виновата! Если бы у Риты не было своих интересных занятий, если бы ходила она на работу, как на голгофу, то могла бы не только ворчать при его появлении. Она б закатывала ему истерики, обвиняла б без нужды, несправедливо или даже подло.
— Лучше бы ты прическу себе новую сделала, — корила Ревекку Рита за эту серьезность, за эту приличную овечью правильность, которая хороша, как полиэтиленовый пакет: если надолго, то уже не гигиенично, а душно, тошно, мертво. — Нельзя быть слишком серьезной, нельзя.
Чтобы мост не рухнул, он должен быть пластичен, части его должны двигаться — и только так он, чутко дрожа, удержится над длинной темной водой.
Ревекка занималась скучным офисным трудом, а в детстве хорошо играла на рояле и даже мечтала о профессиональной карьере пианистки, но, отбивая на уроке физкультуры баскетбольный мяч, сломала палец. В юности профессионально занималась бальными танцами — но и с этой мечтой пришлось расстаться, потому что случилась какая-то беда со спиной. Олег рассказывал об этом Рите, припоминая не без труда. Этим нитям — внезапно оборванным, этим цветам — не успевшим расцвесть, он не придавал значения. В детстве он мечтал стать биологом, но им не стал, и в том, по его разумению, не было ничего плохого.
А что было бы с ними, с Олегом и Ритой, если б она не разговаривала с ним, а только ждала? Что было бы, если б не вела она эти выматывающие обоих разговоры — что думает он, о чем мечтает, хочет чего, чего боится. Что было б, если б ждала она от их отношений только музыки, только танца, живого естественного движения — если б ждала, а не требовала? Как скоро озлобилась бы, осатанела, возненавидев эту вечную, ко всем случаям подходящую склонность делать вид, что все в порядке, прекрасно все — все так хорошо, что заебись. Что было б, если б не умела Рита смеяться, над собой, над ним, над их любовью — безусловно, неверной и верной тоже вне всякого сомнения, раз уж нет единого на всех закона любви. Что было б, если б видела она всю нелепость бытия, каким бывает оно даже в самые нежные свои моменты, и не могла бы усмехнуться, отстраняясь, предлагая себе не принимать все слишком всерьез?
Ревекка была слишком серьезной. Может быть, думала Рита, она хотела жить только в полную силу — и неважно, что внешность у нее была скучной. Она же звалась этим редким именем „Ревекка“, и не пожелала сократить его до какой-нибудь… „Риты“, например.
Она могла молча и сильно требовать от Олега, чтобы он любил ее наотмашь, как в любовных романах, которые так любят такие женщины, такие, овечьей выделки, а он — человек полутеней и полутонов — не понимал, чего хочет от него эта женщина. Она умерла, он разок-другой всплакнул. Пересчитать бы сколько слезинок стоил каждый год их общей жизни? Думая об этом, Рита ловила себя на мазохистском удовольствии — он жил с человеком, был, наверное, счастлив, и так же легко положил его в архив, не гадая о причинах, не сожалея о следствиях. Может быть, и ее, Риты, уход, он встретит с той же грустью. Была — и сплыла. Он заживет дальше, снова кого-то встретит, кем-то увлечется, у кого-то пойдет на поводу. Рита была уже взрослой девочкой, она понимала, что после чьей бы то ни было смерти, жизнь не заканчивает свое коловращение. Мост рухнул, но вода-то течет. Но Рита точно знала, что если Олег умрет, то и она совсем скоро подохнет — от тоски, в муках, в сердечной немочи. Но она же дура, она же уродка, эта Рита. У нее душа в язвах. Какой с нее спрос?».
Такую написал бы историю.
ТУДА
Одна моя знакомая, она — лысая, потеряла брата. Его, недавно разведенного, нашли на полу собственной квартиры с пластиковым пакетом на голове. Задохнулся. Квалифицировали, как самоубийство, но не исключено, что и трагическая неосторожность. Он умер без штанов. Вполне возможно, пытался обострить ощущения от оргазма кратковременной асфиксией. Есть, говорят, и такой способ очутиться на седьмом небе.
Номер седьмой не вышел, получился смертельный. К брату моя знакомая не ходила, вещи из съемной квартиры ее муж вывозил. «Ненавижу твоего бога», — такую надпись он прочел в спальне.
— Нацарапали прямо на обоях, — с явным огорчением шепнул мне он.
Моя знакомая, как я уже отметил, лысая. Совсем. Прежде у нее были пышные ржаные волосы до плеч, но случилась какая-то сложная болезнь, волосы выпали целиком, включая брови и ресницы. Из улыбчивой красотки получилась барышня из научно-фантастического фильма. О ней, прежней, я могу судить только по фотографиям. Даже моей приметливости на лица не хватило, чтобы узнать, что за девица стоит на фото и, подняв руку, будто только что откинув тугую светлую прядь, хохочет во весь белозубый рот.
— Это ты?
— Это я.
Я познакомился с ней, когда голова ее напоминала бильярдный шар, когда она жила с тремя кастрированными котами в доме, окруженном садом, когда в качестве медсестры опекала смертельно больных, а я по журналистской надобности собирал материал о хосписах. Ничего принципиального она мне в интервью не сказала — мямлила что-то невнятное о работе, которая отдельно от дома — но удивить тогда все-таки смогла: лысая молодая женщина не прятала своей безволосой маковки ни под париками, ни под шапочками, но и не делала из этого шоу. Она производила — тогда — впечатление человека, который и в новых обстоятельствах сумел зажить с душевным комфортом. У нее, правда, была одна не очень приятная привычка: она повторяла за собеседником концы фраз и делала это с улыбкой, что, учитывая нулевое количество косметики на лице, напоминало о язвительной усмешке.
Моя лысая знакомая рассказывала о правах, которые получила буквально играючи. Прежде она много играла в компьютерное автовождение — у нее даже руль для это есть. Она рассказывала о своем саде, требующем постоянного ухода. О кошках, конечно, тоже. Они у нее в доме повсюду — не живые, так деревянные, картонные, фаянсовые; рисованные и нет.
— Красивые картинки, — сказал я однажды, когда, уходя от нее, увидел в прихожей три открытки в общей раме — это был Лондон, Париж и что-то южное, вроде Рио-де-Жанейро. Открытки были сделаны явно недавно, но так умело состарены, что казалось, будто смотришь на них из будущего.
— …картинки, — усмехнулась она и толкнула раму своим коротким белым пальцем. — Пятно на стене спрятала.
Рама качнулась; я ушел, запомнив зачем-то это замечание, в котором мне послышалась самоирония.
В последний раз она учила меня играть в настольный теннис у себя в саду. Это было летом. Ее муж жарил сосиски на гриле в углу сада, а мы метались по обе стороны облезлого теннисного стола. Она показывала, как держать ракетку, чтобы нужным образом отбить мяч, но у меня ничего не получалось. Я смущался, и от того делал еще больше ошибок.
— Бесполезно, — сказал я в итоге, а эхом мне стал ее искривившийся рот, бледный, как мне теперь вспоминается.
Мы стали есть сосиски, разговаривать. Ее муж говорил много, но я толком не могу вспомнить ни одной его реплики — главным образом о машинах, в которых я совсем не разбираюсь. В придачу к своему джипу он купил кабриолет. Дантисты могут позволить себе и дом с садом, и жену, работающую на полставки, и кучу кошек, и кучу машин, — наверняка так думал я, поддакивая мужчине, который тоже был лыс, но естественным образом: темная шерсть кудрявилась на висках, а кожа его была загорелой. Он выглядел негативом своей жены, которую, наверное, любил — не бросил же он ее, лысую, ради какой-то другой. А может, он просто был порядочным человеком. А может, он знал ее душу, о которой я мог только догадываться, но так и не догадался.