Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
— Чудесная ферма, правда? — сказала Ивонна. — Кажется, правительство проводит тут какие-то эксперименты. Вот бы мне такую ферму.
— А не хочешь ли взять напрокат пару этаких здоровенных антилоп?
Как выяснилось, за лошадь нужно было платить два песо в час.
— Мuу correcto[93].
Взглянув на ковбойские башмаки Хью, конюх насмешливо блеснул глазами и ловко подогнал для Ивонны длинные кожаные стремена. А Хью этот конюх не известно почему напомнил про одно местечко на Пасео де ла Реформа в Мехико, где он стоял, бывало, ранним утром, глядя, как снуют, торопятся на работу люди, бегут по солнцепеку мимо памятника Пастеру...
— Muy incorrecto [94].— Ивонна поглядела на свои брюки; она подпрыгнула, подпрыгнула еще раз и ловко села в седло. — Ведь мы с тобой еще ни разу не катались вместе верхом, да?
Наклонясь вперед, она погладила лошадь по шее, и они тронулись.
Лошади иноходью бежали по дороге, а вслед им трусили двое жеребят, которые увязались за матками с выпаса, и дружелюбная, лохматая беленькая собачонка с молочной фермы. Дорога вскоре вывела их на шоссе. Они были уже в Алькапансинго, обширном городском предместье. Сторожевая башня, теперь близкая и высокая, красовалась над лесом, и среди зелени уже вырастали тюремные стены. Слева, по другую сторону, показался дом Джеффри, он был виден отсюда, словно с птичьего полета, совсем крохотный, припавший к земле под сенью деревьев, за ним длинным, скошенным клином спускался сад, вокруг, сверху и снизу расползались по скатам еще сады при соседних особняках с лазурными овалами бассейнов, так же круто спускаясь к ущелью, а выше, где кончалась калье Никарагуа, земля возносилась к поднебесью, и там, господствуя над окрестностями, горделиво стоял дворец Кортеса. Неужели вон та белая точечка — это Джеффри? Минуя ворота публичного парка, быть может потому что там они очутились бы почти над домом, они свернули направо и рысью стали спускаться по другой дороге. Хью было приятно, что Ивонна сидит в седле по-ковбойски, словно влитая, не чета тем наездницам, что любят «выпендриваться», как говорил Хуан Серильо. Тюрьма была уже позади, и он представил себе, как там, на вышке, бинокли, зорко обшаривая даль, нащупали их, скачущих тряской рысью; «Guapa»[95], — обронил, должно быть, один полицейский; «All, muy herniosa»[96],— откликнулся другой, восхищаясь Ивонной, и причмокнул губами. Недреманное полицейское око беспрестанно озирает мир в бинокль. А жеребята, еще не подозревавшие, что дорога куда-то ведет и служит для передвижения, что это не какая-нибудь лужайка, где так привольно пастись и кататься по траве, то и знай ныряли в подлесок справа и слева. Лошади призывали их тревожным ржанием, и они возвращались, с треском прокладывая себе путь. Но вскоре лошади утомились, смолкли, и тогда Хью стал звать их особым свистом, которому выучился уже давно. Про себя он решил оберегать этих жеребят, но по-настоящему всех оберегала собака. Натасканная, должно быть, на змей, она забегала вперед, потом возвращалась, петляя по сторонам, и, удостоверившись, что опасности нет, вновь скачками летела вперед. С минуту Хью следил за ней взглядом. Просто не верилось, что эта собака сродни приблудным псам, этим чудовищным тварям, которые рыщут по городу и неотступно как тени следуют по пятам за его братом.
— Как похоже ты подражаешь конскому ржанию, — сказала вдруг Ивонна. — Где ты этому выучился?
— И-и-го-го-о-о! — снова заливисто вывел Хью. — В Техасе. Зачем он сказал «в Техасе»? Ведь выучился он в Испании, y. Хуана Серильо. Хью скинул пиджак и перебросил его через холку лошади, впереди седла. И когда жеребята, послушные его зову, выбежали на дорогу, добавил, повернув голову: — Тут все дело в «го-о-о». Это как бы гармонический каданс ржания.
Они снова увидели козла — два грозных рога изобилия торчали над загородкой. Это он, ошибки не может быть. И они, смеясь, начали спорить о том, где он свернул с калье Никарагуа — на каком-нибудь перекрестке или же по дороге на Алькапансинго. Теперь козел пасся с краю поля и встретил их вероломным взглядом, но остался на месте и только смотрел им вслед, словно желая сказать: «Пускай тогда я промахнулся. Но все равно я на тропе войны».
Дорога, тихая, тенистая, хорошо наезженная, усеянная, несмотря на засуху, лужами, красиво отражавшими небо, петляла меж деревьев, вдоль сломанных загородок по краям унылых полей, и маленькая их кавалькада словно ехала по караванной тропе в собственном крошечном мирке любви, под надежной ее защитой. С утра казалось, что день будет знойный, но сейчас солнце лишь слегка пригревало их, ласковый ветерок овевал лица, тихие поля далеко окрест дышали улыбчивым смирением, утренний воздух пронизывало дремотное жужжание, лошади согласно кивали головами, резвились жеребята, впереди бежала собака, и все это, подумалось Хью, гнусная ложь: мы безнадежно погрязли в этой лжи, а ведь только в этот единственный день года, когда мертвые восстают из могил, так по крайней мере он слышал от сведущих людей сегодня в автобусе, в этот день мистических видений и чудотворства вопреки всему нам дано на краткий час узреть то, чего никогда не былой не может быть, потому что совершено предательское братоубийство, нам дано узреть олицетворение нашего счастья, хотя лучше бы даже в глубине души не помышлять о нем. И внезапно Хью посетила иная мысль. Пусть так, но другого счастья мне не дано в жизни. Даже если я обрету мир, он будет отравлен ядом, как отравлены эти мгновения…
(«Фермин, ты прескверно играешь роль хорошего человека». То был голос призрака, незримо сопровождавшего их кавалькаду, и Хью отчетливо представил себе долговязого Хуана Серильо, вон он едет на лошади, непомерно маленькой для него, без стремян, ноги свисают чуть не до земли, широкополая, украшенная лентой шляпа заломлена на затылок, а пишущая машинка в чехле болтается на шее, задевая луку седла; в свободной руке он держит портфель с деньгами, а рядом бежит мальчишка, вздымая пыль. Хуан Серильо! В Испании он был одним из редчайших людей, одним из ярких живых символов той самоотверженной помощи, которую Мексика действительно оказала этой стране; он вернулся на родину перед самой Бриуэгой. Химик по специальности, он поступил инкассатором в Кредитный сельскохозяйственный банк в Оахаке и верхом развозил по отдаленным деревням Сапотеки деньги, предназначенные для финансирования коллективных созидательных усилий; не раз бандиты нападали на него с кровожадным криком, враги Карденаса стреляли в него из гулких часовен, каждодневная его работа была сопряжена с превратностями служения людям, и Хью мог бы избрать ту же судьбу. Он получил от Хуана срочное письмо в крошечном конвертике, обклеенном яркими марками — на марках лучники посылали стрелы прямо в солнце, — где тот сообщал, что жив-здоров, снова работает и разделяет их какая-нибудь сотня миль, и теперь, когда вид этих таинственных гор то и дело пробуждал горькое сожаление, потому что он отказался поехать туда ради Джеффа и «Ноэмихолеи», Хью как будто слышал укоризненный голос своего верного друга. Тот самый певучий голос, каким некогда в Испании он жалел свою лошадь, оставшуюся в Куикатлане: «Бедная моя лошадка, она никого к себе не подпустит, будет кусаться». Но теперь этот голос говорил про Мексику, про тот год, когда Хуан был ребенком, а Хью только родился на свет. Хуареса давно уже не стало. Но есть ли в этой стране свобода слова, неприкосновенность личности, справедливость, стремление к общему благу? Или школы, украшенные чудесными фресками, и каменные трибуны в центре каждой, самой отдаленной деревушки, затерянной в холодных горах, и земля, принадлежащая народу, и свободное проявление национального духа? Или скотоводческие фермы, где царит образцовый порядок; или надежда на будущее? Это страна рабства, где людьми торговали, как скотиной, и племена, искони ее населявшие, яки, папаги, томасахи, были согнаны с мест, истреблены или попраны, они стали ниже пеонов, а их земля разорена или захвачена чужеземцами. В Оахаке была ужасная долина Насьональ, и там на глазах у Хуана, верного семилетнего раба, засекли насмерть его старшего брата, а другой брат, проданный за сорок пять песо, через семь месяцев умер с голоду, потому что рабовладельцу выгодней было купить другого раба, чем кормить получше прежнего, который все равно через год надорвется на работе и умрет. Все это совершил Порфирио Диас: повсюду солдаты, политиканы, и убийства, и попрание политических свобод, и разгул военщины, служившей кровопролитию, осуществлявшей преследования. Хуан знал все это, испытал на собственной шкуре; и это и еще многое. Позже, во время революции, убили его мать. А еще позже Хуан собственной рукой убил своего отца, который воевал в армии Уэрты, но оказался предателем. Ах, чувство вины и скорби неотступно преследовало и Хуана, потому что он был не из тех католиков, которые очищаются в ледяном омовении исповеди. Но старая, азбучная истина оставалась непоколебимой: прошлое уходит без возврата. И совесть дана человеку для того, чтобы сожалеть о минувшем лишь в той мере, в какой это может повлиять на будущее. Ведь человек, каждый человек, казалось, говорил ему Хуан, подобно всей Мексике, непрестанно должен стремиться вперед. Разве жизнь не борьба, и разве мы не временные пришельцы в этом мире? Революция бушует в tierra caliente[97] любой человеческой души. И невозможно обрести мир, не уплатив сполна дань аду…)