Паскаль Киньяр - Салон в Вюртемберге
Меня часто мучил этот кошмар. Кое-что менялось: то ухо, то печурка, то ее приоткрытая дверца, то вместо уховерток являлись саламандры. Печка была не похожа на бергхеймскую, с фаянсовыми плитками, – к той мне было запрещено прикасаться, и я даже не знаю, откуда она взялась. Но помню ее чугунную литую дверцу. Меня неодолимо притягивает маленькая медная ручка. Притягивает тем сильнее, что дверцу открывать не разрешается. На этой дверце отлита некая библейская сцена, – мне неизвестно ее название и непонятен смысл, хотя знание имен никоим образом не способствует раскрытию смысла. Женщина с удлиненными, пухлыми, как у кормилицы, грудями заносит кривой нож над волосами огромного мужчины, который спит. Он спит, положив голову ей на колени. На заднем плане другой гигант, со связанными руками и веревкой на шее, вращает жернов, ходя вокруг него. Помню, я думал, что это кобольд, а женщина сливалась в моем воображении с коровой – но коровой-волшебницей, то доброй, а то злой, той, что по ночам сыплет людям песок в глаза. Первое воспоминание об этом кошмаре связано с моим увечьем. Это случилось, когда мне было четыре или пять лет. Я залез на сливовое дерево, и подо мной треснула ветка. При падении я сломал руку в предплечье. Моя мать, вернувшаяся из Кана – не из Нейи, – только через неделю или две вошла в мою комнату. Я лежал в кровати, но она и не подумала подойти ко мне. Только спросила:
«Что у тебя с рукой?»
«Я сломался», – ответил я.
«Вот что значит не везет», – сказала она и, даже не поцеловав меня, направилась в комнату Лизбет. Этот неполученный поцелуй – хотя можно ли говорить об отсутствующем поцелуе, о почти физическом ощущении отсутствующего поцелуя? – еще и сегодня жжет мне щеку. Или, если прибегнуть к другому образу, он нанес мне тяжелую, почти незаживающую рану, которая доселе живет во мне, выливаясь в одержимое стремление терзать струны и марать бумагу, не зная отдыха.
Серая башня над портом Сен-Мартен-ан-Ко напоминала мне одновременно башню Вильгельма в Реньевилле и башню из голубоватого камня в Бад-Вимпфене. Бад-Вимпфен славится статуей скорченного в муках Христа, пугала моих детских лет; он тоже проникал в мои сны. Волосы у него были настоящие, человеческие. У мамы волосы тоже были настоящие.
Меня объяла странная печаль, – она не причиняла никакой боли, но ничто не могло ее рассеять. И конечно, она омрачала любовь, которую я питал к Ибель. Я чувствовал, как из меня мало-помалу уходит трепет, что возникает обычно – самым естественным, самым постоянным образом – при виде любимого тела. Существуют звуки и ароматы, которыми измеряется взаимная привязанность людей. Они подобны ярму на шее, цепям на ногах, оковам на руках, отмеряющих страсть. Но ощутить эти запахи – на шее, на пальцах, на щиколотках, в ноздрях или на мочках ушей – уже значит пойти на некое предательство. И услышать эти звуки – значит уже предвосхитить прощание с тем, кого ты любил.
Волшебное сияние любви покинуло наши тела. Способность целыми часами, не испытывая скуки, заниматься телом другого человека, бесконечно созерцать игру света на его коже, упиваться красотой изящных, прелестных, совершенных форм живота, пальца, лодыжки, уха, колена, – эта способность постепенно вырождалась в нечто жалкое, приземленное.
Вообще, мне кажется, трудно долго смотреть на органы, которые не так уж и оригинальны и, честно говоря, широко распространены, испытывая при этом чувства, сами по себе широко распространенные. Хотя мое убеждение, может быть, и ошибочно: любуемся же мы – долго, восхищенно и часто – гениталиями растений. Их называют цветами. Их постоянно преподносят в подарок: «Не угодно ли принять этот маленький детородный орган?» Тщетно я толковал Ибель о ритмах людских душ, где чередуются тень и свет, – она только пожимала плечами: «Говори, да не заговаривайся!» Эта присказка, не такая уж и злая, всегда больно ранила меня в детстве. Ибель не верилось, что привычка, способная укрепить гармонию между двумя телами, постепенно избавляя их от излишней стыдливости и неловкости, одновременно может лишить эту гармонию магической силы. Ей не верилось, что тесное единение разъединяет, что нежность – чувство, от природы всегда более или менее смешанное со скукой, негой, сонливостью, – может слегка наскучить. Не бывает тени, которая не имела бы своего тела. Тень тела, единственного тела, в которой мы отныне жили – и которая омрачала нашу жизнь, – была тенью Сенесе.
Мы не хотели произносить это имя. Одна лишь Дельфина безбоязненно оглашала его. Мы были недовольны самими собой, и упреки, которыми каждый из нас уже начинал осыпать другого – всегда по пустякам, – справедливее было бы адресовать самим себе. Мы вместе обедали, вместе одевались, вели общие беседы, следили друг за другом, устало и упорно препирались. Но большей частью мы молчали, и само это молчание, в которое мы погружались, было куда более многозначительным, тревожным, отягощенным мыслями, обидами и неразделенными мечтами, нежели те редкие, избитые реплики, которыми мы без особого энтузиазма пытались разбередить себя.
«Я весела, как работа над ошибками!» – говорила Ибель, делая жалкие потуги изобразить сарказм.
«Я тоже, эта жизнь мне не нравится», – отвечал я.
«Я себе не нравлюсь, ты себе не нравишься. Ты себе не нравишься, мы себе не нравимся!..» – кричала она, напоминая попутно, что все бросила ради меня, и легонько молотя мне в грудь кулачками, не то любовно, не то с оттенком ненависти, – как именно, я не мог понять.
Наши споры становились все тягостнее, все ожесточеннее. Ибель должна была отвезти Дельфину в Шату и решила на обратном пути, после того как она передаст ее Флорану, провести три дня у родителей в Лон-ле-Сонье. Таким образом, я остался один в доме Сен-Мартен-ан-Ко. Лил дождь. Я выходил, чтобы закрыть ставни – тяжелые и массивные, перекошенные и скрипучие. Вернувшись, я включал несколько ламп, чтобы дом выглядел живым, чтобы мне самому перепало хоть немного жизни и света. Я раскладывал газету на кухонном столе и доставал десяток садовых яблок, сморщенных, пятнистых, из которых хотел сварить подобие компота.
Мадам Жоржетта являлась только в дневное время. После ее ухода я снова оставался в одиночестве. Темнота, нескончаемая ночь, бессонница всегда пугали меня. Спать одному очень грустно. По чердаку бегали крысы, их когти то и дело противно царапали пол, и присутствие этих животных казалось мне омерзительным, если не чудовищным. Моя рука свисала с постели, – я прятал ее под одеяло, боясь их укусов.
Сон не шел ко мне. Яркий лунный свет тек в комнату через ромбовидную прорезь деревянного ставня. Я тихонько откидывал одеяло.
Бывают такие воспоминания, такие случайности, которые потом всю жизнь кажутся волшебным, почти неправдоподобным даром небес. Когда я проснулся, на дворе стоял один из редких ослепительно солнечных дней. На нормандском побережье это и впрямь было чудом. Проработав несколько часов, я поспешил спуститься к нашей бухточке. Еще сверху, с дороги, я увидел, что она занята – на песке разлеглись трое купальщиков, – и остановился, колеблясь, раздумывая, стоит ли пробираться туда между утесами. С высоты скалы я видел далеко внизу черное, как клякса, пятнышко бухты «Скользкий утес», четко выделявшееся на фоне моря. Небо и волны были чудесного молочно-голубого цвета, – такую голубизну я видел только на мейсенском фарфоре. Наконец я все же решил спуститься, миновал часовенку, миновал куст-швабру. Мне не терпелось позагорать на солнышке. И я начал раздеваться прямо на ходу, пройдя мимо купальщика и двух купальщиц, которые лежали на животе и, по всей видимости, спали. Я расстелил полотенце у самой воды. Поплавав несколько минут, я энергично отряхнулся и лег на полотенце, под десятичасовым солнцем, у кромки моря.
Именно под солнцем, под его жарким, дивным сиянием, уподобившись хлорофилловому растению, я чаще всего чувствовал, как во мне рождается ощущение вечности, молодой силы, счастливого забытья, горячей благодарности за полноту жизни. Я забылся сном.
Подступивший прилив смочил мне ноги и заставил очнуться от дремоты. Я встал, перенес полотенце чуть дальше от моря, ближе к двум женщинам и мужчине, и улегся снова. Так я лежал, подремывая и время от времени приподнимая веки. Открыв глаза в очередной раз, я увидел, что одна из купальщиц – более темноволосая и больше остальных похожая на южанку – смотрит на меня. Я улыбнулся ей. Она улыбнулась мне.
Странная вещь желание. Один миг – и мы уже равны, и наши тела уже прекрасно понимают друг друга. Мы переглядывались с удовлетворением, почти по-товарищески. Спустя какое-то время она встала и медленно вошла в море. У нее был широкий торс, спортивная спина, прямая, чуть жестковатая, величественная осанка, но мне всегда нравились такие женские тела с выпуклыми, литыми формами, чем-то напоминающие фигуры идолов. Мы поплавали вместе, поболтали, посмеялись.