Жак Шессе - Желтые глаза
Наблюдать за игрой… Быть чужим, приближаться, садиться в кресло на расстоянии нескольких шагов от играющих: мое воображение подсказывало мне, что между мной и этой парой всегда будет сохраняться определенная дистанция. Я смотрел на их руки, почти прозрачные в последних лучах солнца, вежливо перекидывавшие друг другу карты. Они и я. Когда другие дети играли в саду, я уходил к решетке и смотрел на девочек, купавшихся в тазах с водой, или на сухие листья и маленькие лепестки, падавшие с деревьев; подростки шумели, возились, и мои родители уводили меня в молитвенный зал. Этот уход. Я пытался представить других ребят на своем месте, их, смеющихся, дерущихся друг с другом, как позже я смотрел на тех, кто закапывал или сжигал своих мертвецов, на тех, кто желал, тех, кто занимался любовью за стеной или за окном случайного отеля… В моменты подобных воспоминаний или зрелищ я часто думал о Клер Муари. Первый раз я подумал о ней в день нашего прибытия: я сидел в кресле в гостиной, я смотрел на горную цепь, и солнце над горами забавным образом напомнило мне цвет ее волос. Тот же цвет. Синева неба, рыжие вершины… Она была любима. Она знала это. Ее рыжие волосы, зеленый взгляд, ее слова, ее слюна и ее плоть навсегда остались в сердце и в теле Луи.
В салон спустилась Анна, потом Луи. Я посмотрел на них, листая страницы журнала, изучая золотую книгу отеля. Оба еще были полны своей любовью, уверенные в том, что их тайну никто не знает. Зеркала отражали желтые лучи. Оконные рамы горели.
Изучать чужую любовь… Один мой друг, врач, говорил, что вид смерти вызывает в человеке странную дрожь подобную той, что испытывает вуайерист. Я слушал его (он рассказывал о том, как долгое время работал в раковых отделениях больниц), меня впечатляла сила его рассказов. Воспоминания о пережитых зрелищах заставляли дрожать его голос. Анна и Луи сгорали в своей игре, и мой собственный голос задрожал, когда я попытался сказать им несколько обычных фраз. Метрдотель развел огонь в камине. Мы стали обедать. Я наблюдал отблески пламени на лицах и руках моих близких, представляя, какое наказание они испытают потом. По завершении обеда я испытывал сильнейшее нетерпение, стремясь уединиться с Анной, но скрывал свои чувства, прятал их внутрь, разглядывая наших соседей, чьи одежды, драгоценности, взаимопонимание казались мне забавным сновидением.
За ближайшим к нам столиком сидел мальчик и рядом с ним его семья; я заметил этого мальчика потому, что у него было плоскостопие. Я узнал, что его зовут Давид Стерн. Ему было почти столько же лет, сколько Луи. Метрдотель объяснил мне с загадочным видом, что семья Стернов происходит из крупного рода цюрихских банкиров, и что они бежали из Польши во время войны, спасаясь от преследований нацистов.
Я видел, как Давид Стерн медленно идет к своему месту, тяжело поднимая свои огромные ноги – специальная обувь делала ступни мальчика огромными; тройные подошвы черных ботинок блестели на ковре комнаты. Родители постоянно сопровождали мальчика, который наклонял голову и рассматривал уже сидевших в гостиной постояльцев с каким-то болезненным чувством.
Давид Стерн был красив: большие черные, горящие глаза, подвижное лицо, щеки, уже синевшие благодаря едва пробивавшейся щетине. Его строгий костюм выделялся на фоне спортивной одежды остальных людей. С самого первого вечера я отметил, что Луи разглядывает Давида Стерна с ужасом: его вхождение в гостиную, жуткая обувь, блестевшая на ноге… Стерны ни на мгновение не оставляли мальчика без присмотра. Даже в парке, где он гулял, они следовали за ним, окружая с обеих сторон, методично, не спеша, и их постоянное преследование должно было еще больше заставлять мальчика страдать. Луи наблюдал за ним, когда тот шел под кронами высоких сосен. Выпрямленная голова, резкий взгляд; ребенок тяжело двигался по аллее, окруженный своими телохранителями. Он входил на веранду, садился, вытягивал перед собой больную ногу, а его родители располагались в креслах по обеим сторонам от него.
Каждый вечер в течение трех недель, проведенных нами в Силе, мы снова и снова замечали пленника и его сопровождающих; в один и тот же час они выходили на прогулку и потом возвращались на веранду. Чем они занимались весь день? Может быть, сидели, запершись в номере? Они появлялись только в четыре часа, двигаясь механически, торжественно, и я видел, что Луи сравнивал свой возраст с возрастом мальчика, сопоставлял свою собственную свободу с его вечным заключением и разнообразие своего мира с тем ограниченным миром, в котором жил Давид.
Ни разу за все три недели они не обменялись ни единым словом. Но какие взгляды бросали они друг на друга! Я чувствовал, как зол подросток. Он с ненавистью смотрел на своих телохранителей. Он не переносил их. Часто я замечал, что Луи боится. Боится оказаться на месте Давида? Или ему стыдно за то, что он так счастлив, что у него столько сил, столько свободы? Они были одного возраста, Луи и этот мальчик; сидевшая рядом Анна была нежной с Луи, а Давид, выпрямившись, глотая суп, неотрывно смотрел на нас. Он понял, что мы собой представляем. Он знал о нас все, это было очевидно. Стекла и зеркала… Как же он мог не заметить изящество Луи, желание Анны, мое беспокойное и сжигающее удовольствие? Его отец и мать сидели по бокам и молчали, он разглядывал наше счастье неподвижным взором.
Однажды вечером, когда мы по своему обыкновению обедали, я вдруг вспомнил о жестокой смерти маленького олененка, попавшего под колеса нашего автомобиля. Стерны заказали себе молодую козочку; они едва успели приступить к первому блюду, как метрдотель уже принес жаркое, и я был взбешен тем, что животное должно было умереть, чтобы доставить кому-то удовольствие, оказаться залитым соусом, нашпигованным фруктами, дольками ананаса, чтобы попасть на стол к презренным банкирам. Давид Стерн понаблюдать мой гнев и улыбнулся, довольный тем, что их поступок взбесил меня. Я уверен, что он ел только для того, чтобы увидеть очередной приступ моей ярости. У него был торжествующий вид, когда он поднимался из-за стола, дабы отправиться обратно в свою тюрьму.
И в моем, и в его случае желание было где-то рядом… Да, чем больше я размышлял, тем больше понимал, что похож на него, что нас связывает странная связь, особенно загадочная ввиду свободы отношений Анны и Луи. Одиночество и отчужденность…
Я спустился в комнату для бильярда, позволив Анне и Луи заканчивать ужин вдвоем, я посмотрел на играющих стариков, загонявших шары в лузы точными жестами. Никакого шума от попадания шара в лузу не происходило, и время от времени, довольный точным ударом, один из игроков вдруг ронял кроткий смех. Красивые тени лежали на зеленом сукне, жесты стариков были медленными: намазать кий мелом, нагнуться, посмотреть на стол, прицелиться, ударить по шару, направить его в борт, чтобы он возвратился, задел другой шар с сухим стуком. Я размышлял над тем, какое удовольствие получают эти старики, концентрируясь, размышляя над следующим движением. Удовольствие. А бешеные лисы тем временем вопили, сплетались в объятиях. Тела разрушались. Сочился гной. В глазах отпечатывался ужас. Мне самому было плохо. Я чувствовал на себе этот гной и эти язвы. Я разрушался. Они, играющие, счастливчики, они летали, как птицы Брака, испытывая удовольствие от собственной строгости, вкладываемой в игру. Мне было плохо. Кто же избавит меня навсегда от этих знаков на моем теле, этой грязи?
К концу дня 20 января (я с грустью заметил, что Стерны выносят свой багаж в холл гостиницы) я вернулся в большой салон, и тут появился Давид Стерн; в первый раз он был один, тяжелый, неподвижно смотревший на меня, словно пытавшийся внушить, насколько не нужен ему тот предмет, который дьявол насадил ему на ногу.
Почему я вдруг сравнил его со старым Дедом Морозом? Давид Стерн был похож на одного из актеров, чей образ вдруг всплыл в моей памяти, повинуясь этому настойчивому и болезненному взгляду. Этот актер был маленьким еврейским мальчиком, умершим вскоре после нашей встречи; он захотел сыграть роль Иосифа в школьной постановке; мне было тогда семь лет, и его мать принесла ему костюм, сшитый из мешковины; потом глаза мальчика долго преследовали меня, пока я путешествовал с родителями. Праздник был организован в одном из немногочисленных школьных классов, где я проучился несколько месяцев; мой отец в ту зиму замещал в горах заболевшего пастора. Знал ли я, что этот мальчик скоро умрет? Конечно, нет. Но жалость к нему в долгие годы жила во мне, и в тот вечер, глядя на Давида Стерна, я поймал его взгляд, похожий на взгляд маленького еврейского мальчика; он был необычным – взгляд пятидесятилетнего человека: обжигающий, притягивающий; и этот взгляд всколыхнул у меня внутри все, перед моими глазами пронеслась мешковина; я даже подумал: почему этот, другой мальчик еще не сшил себе похожий костюм? Тот умер пятнадцать дней спустя, сгорев вместе с отцом во время аварии в альпийском фуникулере. Постоянно читавший Библию, я решил, что эти Исаак, Авраам и фуникулер были принесены в жертву Богу. Так пишется история душ. Решительно, пребывание в Энгадине ничего не дало мне. Эти пейзажи, эти пространства… как спрятаться от взгляда мученика? Мать сшила Иосифу одежду, и он с гордостью рассказывал нам об этом; мать Марии тоже сшила ей девичий костюм и вуаль, и я завидовал этим детям, которых родители приготовили к участию в милом спектакле. Они могли играть, двигаться по сцене, быть комедиантами, тогда как я был приговорен часами петь гимны и слушать проповеди. Рядом играли, рядом смеялись. Ревновал ли я? Нет. Не более, чем ревновал Анну или Луи. Но я сожалел. Печально не быть никем. И не забыть вдруг о маленьком Иосифе, когда на тебя глядят черные глаза Давида Стерна. Я сидел в кресле и смотрел, как он подходит ко мне с пакетом под мышкой и говорит, что искал именно меня…